Дружно чокнемся, как встарь.
Час свиданья краток.
Убегает календарь
на восьмой десяток.
Но не старится талант
в Игоревом теле:
на эстраде он гигант
и гигант в постели.
Много силы, не забудь,
в этом человеке:
он прошёл великий путь
из евреев в зэки.
Всемогущее гавно
обличал он гневно,
у него Бородино
было ежедневно.
Погулявший в те года
около барака,
он уехал навсегда
к Пересу с Бараком.
И за это упрекнуть
мы его не вправе:
он прошёл великий путь
от забвенья к славе.
Горьким смехом знаменит
будет он в России,
как сказал антисемит
Николай Васильич.
Очень восхитила меня смелость последней рифмы. Но моя старинная подруга Люся (я уже её с полвека знаю) тоже рифму далеко не слабую нашла. Она мне написала стих от как бы трёх поэтов – Заболоцкого, Ахматовой, Цветаевой, – используя, естественно, их строки, ловко приплетая к ним свои. И я от вот каких пришёл в восторг:
Я стихи написала бы с матом Вам,
но нельзя мне, я Анна Ахматова.
Старый друг Володя Файвишевский длинный стих свой завершил существенным для меня в те дни пожеланием (признаться честно, за столом ни на минуту я не забывал о вдруг свалившейся напасти):
Будут жить твои стишата вечно —
средство от хандры и от тоски;
резюме: желаю я сердечно —
будь здоров до гробовой доски.
А Юлик Ким мне вот что написал:
Как чистокровный полукровка,
скажу тебе в лицо и громко:
в тебе всегда я замечал
явленье также двух начал:
слиянье русской, блин, иронии
с еврейской, бляха, широтой!
Пример неслыханной гармонии —
вот что являешь ты собой!
И дальше, ёптыть, будь таким
до самых меа ее эсрим!
Своим ивритом щегольнув (а это пожелание – жить до ста двадцати), Ким давнее во мне затронул чувство: не хочу я и боюсь прожить излишне долго. По моему глубокому убеждению, жить надо до поры, пока ты полноценен и сохранен умственно – не дольше. Только как почувствовать границу? Впрочем, эта тема – начисто чужая дню рождения.
Все много пили, говорили поздравительную чушь, плясали что придётся и с немалым воодушевлением пели множество советских песен. И моя Тата (я с опаской искоса поглядывал) вела себя невозмутимо и со всеми вместе веселилась. Только под конец, когда уже и расходиться начали, безудержно и бурно зарыдала: сорвалась многочасовая выдержка.
Назавтра я покорно обратился к новой предстоящей жизни.
Тут последуют различные подробности, которые чувствительный (и впечатлительный) читатель может пропустить без всякого урона – мне, однако, изложить их интересно и душевно как бы даже нужно. Для начала мою опухоль подвергли облучению из огромной электронной пушки. Более всего она была похожа на слона с подвижным и вращающимся хоботом. От излучения, как объяснили мне врачи, калечатся и погибают раковые клетки, а здоровые – способны оклематься. Весь низ моей спины расчертили разноцветными фломастерами, и эту нарисованную мишень велели по возможности не мыть. И двадцать девять раз, изо дня в день ложился я на некую подставку, и машинный хобот трижды огибал моё распластанное тело, по мишени этой неслышно выстреливая целительным излучением гамма-поля. Я вскорости прознал, что тут же, рядом, в специальной комнате сидят пять физиков, с утра до вечера высчитывая траекторию облучения, чтобы попало под него как можно менее живой здоровой ткани, обречённой пострадать невинно. Только ведь издержки в этих играх неминуемы, и мне изрядно обожгли слизистую оболочку в месте, где недавно побывал колоноскоп. И начались такие боли, что словами их никак не описать. Вернее, это я угрюмо думал, что слова не отыщу, пока однажды вечером в боевике американском (обожаю их под выпивку смотреть) не услыхал точнейшую формулировку. Пожилой матёрый гангстер со злорадством излагал, что будет чувствовать предатель их святого дела, когда будет он отловлен и покаран пулей в зад.
– И тогда, пока не сдохнет, – говорил рассказчик, медленно прихлёбывая виски, – у него такое чувство будет, будто срёт он раскалёнными бритвами.
Я от радости аж вскрикнул и наверняка подпрыгнул бы, но телевизор я смотрел, неловко на бок привалясь: сидеть я к тому времени уже не мог. А впрочем, и ходить я мог не очень, ибо именно такие ощущения испытывал и при ходьбе. И ездить на машине я уже не мог бы, только помогла сообразительность и выручка российских юмористов. Привезли мне два толстенных тома мастеров российского юмора, и я их подложил под обе ягодицы – стала выносимей боль, и можно было снова ездить на сеансы облучения. Забавна здесь моя кретинская наивность: эти муки простодушно полагал я неизбежным следствием лечения, а про снимающие боль снадобья мне врачи не рассказали, считая, очевидно, что нормальный человек и сам про это знает. Какую-то бессмысленную мазь дала мне, правда, медсестра, но боль ничуть не унималась.
Мне очень не хотелось, чтобы о болезни и о мытарствах моих все были осведомлены и говорили мне слова пустые, только властно примешался случай. Когда мы с женой в какой-то третий день хождений по врачам сидели в отделении радиологии (во мне искали метастазы), к нам изящно подпорхнула дама чрезвычайно средних лет, откуда-то знакомая, но смутно и неявно. И с тональностью подружки закадычной у меня спросила, почему я тут сижу.
– А мы с женой гуляем тут, – ответил я невежливо. – Мы утром как позавтракаем, сразу приезжаем погулять сюда немного.
Она мгновенно испарилась, но своё предназначение исполнила немедля: мне уже назавтра начали звонить и выражать сочувственные чувства. Так что затаиться мне не удалось. Но все довольно быстро поняли, что соболезновать жене ещё покуда рано, а меня опасно утешать и ободрять, поскольку лучезарно улыбается мерзавец, чем нахально обижает ободрителей. И стал я жить спокойно в этом смысле.
Тут ещё добавить надо, что меня одновременно химией травили: сразу после облучения мне через вену заливали в организм какую-то лекарственную гадость, тоже гибельную для растущих быстро клеток. Только эта химия влияла и на многие другие клетки, и возможные последствия были изложены на специальной бумажонке, мне вручённой, – там такое обещали, что рука не поднимается перечислять. По счастью, эти радости не выпали моему организму. Потому, возможно, пощадили меня мерзкие последствия от этого превратного лечения, что я на химии – уже второй раз в жизни был. Когда-то выдумщик Хрущёв вообразил, что всю советскую империю спасёт от загнивания цветущей экономики – промышленность, увязанная с химией. И холуи его развили сумасшествие, подобно кукурузному: повсюду стали строиться заводы всякого химического производства. А туда нужны были рабочие в количестве неимоверном, и холуи (а то и сам Никита) всё сообразили гениально: из бесчисленных российских лагерей досрочно стали зэков отпускать. Но не домой, а на заводы эти. Называлось это условно-досрочным освобождением с направлением на предприятия большой химии. И я безмерно ликовал, когда из лагеря мне удалось в такого рода ссылку просочиться. Вроде крепостного права это было. Жили химики в построенных для них бараках-общежитиях, но при наличии семьи пускали жить отдельно. Я три года наслаждался там иллюзией почти свободы. При слове «химия» я до сих пор блаженно жмурюсь. Потому она меня и пощадила. Только слабость мне досталась, но её лечил я непрерывным сном – как только удавалось, я валился, отключаясь, как младенец.