Весь переезд от Красноярска до Иркутска я в купе почти не заходил: то в тамбуре курил, то в коридоре у окна торчал. Давно уже заметил я, что знаменитые слова мудреца Гилеля («Если не я, то кто? И если не сейчас, то когда?») сполна относятся к выпивке, и в поездах с первой минуты ощущаю эту мудрость как неотложное житейское попечение. Виски я прихлёбывал из чайного стакана и на перекуры в тамбур уносил его с собой. Уж больно памятные за окном текли места. Я к ночи ближе рухнул, обессилев, и наверняка забыл бы напрочь эту половину дня, но обнаружил по возвращении, что я в рубашечном кармане содержал блокнот. В который закорючками (всё неразборчивей от часа к часу они делались) какие-то пометки заносил. Поэтому я приблизительно могу восстановить эту дорогу.
Ну, во-первых, ко мне люди подходили. Как только поезд тронулся, в купе пришла к нам проводница взять билеты. Прочитав мою фамилию, она спросила утвердительно:
– Вы ведь писатель?
– Да, – кивнул я удивлённо.
– Трудная судьба, – сказала она с пафосом осведомлённости.
Тут я расхохотался, чем немедля потерял её расположение. Но по купе соседним она явно это растрезвонила, и три или четыре человека то ходили со мной в тамбур покурить, то вежливо беседовали в коридоре. Их я начисто не помню, но блокнот – свидетель достоверный. Большинство заметок я не разобрал, но по доступным закорючкам часть пути могу восстановить.
Конечно, в Канске я изрядно заколдобился. Сюда в тюрьму нас привезли из лагеря, чтобы наутро перебросить к месту ссылки. Я всю ночь не спал, и дрожь меня трясла, никак не мог поверить, что свободен буду завтра. А когда в автобусе везли нас (девять или десять человек), то и охранники (все четверо) приветливые были, и овчарки обе словно чувствовали в нас уже не зэков: не рычали, на загривках шерсть не дыбилась – наверно, запах загнанности, страха и ещё чего-то рабского в нас разом поубавился, а их натаскивали именно на этот запах. Я попросил у одного из конвоиров сигарету, и, протягивая мне её, он снисходительно сказал:
– Что, блядь, волю почуял?
Станция Решоты. Здесь когда-то был один из самых крупных по империи пересыльный лагерь. Тут умер дед моей жены. Знак обреченности своей он на визитной карточке упрямо сохранял в годы уже советской власти: «Граф Борис Дмитриевич Толстой». Много сотен тысяч жизней утекло в никуда сквозь эти Решоты. А стоянка здесь – одна минута, крохотная станция.
Потом есть запись лаконичная: «Что уцелел – Испания». И тут я вспомнил чувство, всю дорогу переполнявшее меня. Куда-то за окно, в унылое пространство это мне хотелось то ли крикнуть, то ли прошептать, что жив я, уцелел, в пространстве этом гиблом побывав, и вот я еду мимо, пью любимый свой напиток и курю, а завтра буду веселить огромный зал стишками личного изготовления. И про Испанию тогда я вспомнил не случайно. Годом раньше мы с женою Татой были на экскурсии в Испании. И в городе Гранада, убежав на час от нашей группы, мы пошли в усыпальницу короля Фердинанда и королевы Изабеллы. Там красиво, интересно и величественно – нету слов, но я туда поплёлся не за красотой и интересностью, я утолить свою мечту пришёл туда. Дождавшись, когда рядом не было туристов, я на купол усыпальницы кинул две монеты по шекелю. Чтоб Фердинанд и Изабелла знали, что евреи, некогда навеки изгнанные ими из Испании, – не просто уцелели, но и собственной страной обзавелись. Уверен был я почему-то, что такая весточка до них дойдёт. С похожим чувством я смотрел в Сибири на мелькающий беспамятный простор.
Вот с каким-то я беседовал интеллигентом, почему-то речь о Сахарове шла. Наверняка меня спросил он, был ли я знаком с этим великим человеком. Я давно уже столкнулся с повсеместной убеждённостью смешной, что все, с режимом несогласные, друг с другом тесно сообщались, мыслями делясь и общую отвагу стимулируя. Я сам когда-то огорчён был, от кого-то услыхав, что ни Сахаров, ни Солженицын не питали начисто расположения взаимного и не хотели видеться совсем. Но этот собеседник рассказал мне байку дивную. Что будто когда в ссылке в Горьком академик жил, у них с водопроводом что-то приключилось, а не то – с канализацией. И вызвали они знакомого сантехника. Тот повозился, что-то починил, а после сокрушённо сказал Сахарову:
– Больше ничего не сделаю, Андрей Дмитрич, тут надо всю систему поменять.
И будто бы ужасно восхитился академик совпадением с собственными мыслями и на всю квартиру закричал:
– Ты слышишь, Люся?! Даже и Валера полагает, что менять необходимо всю систему!
После этой байки я, скорей всего, и обнаружил, что давно уже весь пепел стряхиваю в виски. Впрочем, он исправно оседал.
А вот тут рядом и стишок. Должно быть, мой, поскольку правлен в паре мест:
В стране серпа и молота
живу и тихо вою,
другие моют золото,
а я и ног не мою.
Все мысли мои – лагерные были, я уверен, только записи уже пошли и вовсе как шифровки. Взором мысленным, изрядно подогретым от количества испитого, я всюду видел трофические язвы бывших зон, особо изобильных в этом крае. А если поточней сказать, употребляя физиков словарь, – те чёрные дыры, сквозь которые навеки утекла значительная, лучшая, поскольку мыслящая и активная, часть российского народонаселения. Нет, я уверен, что в таких высоких терминах не думал я, торча возле окна, но думал я о лагерях, тут едучи, – всё время, неотрывно, словно под гипнозом находясь. Прочитанное всё давало себя знать. Не зря о лагерях так мизерна литература нынче – отравляться знанием о днях вчерашних никому сегодня неохота, я-то просто много раньше отравился.
Подходивших собеседников я вряд ли в эту тему вовлекал, о чём-нибудь пустом и лёгком коротко болтали мы наверняка. А вот и подтверждение в блокноте. О самом рассказчике, наверно, этот диалог (а может быть – расхожий анекдот). Его приятель пригласил в субботу на подлёдную рыбалку.
– Не умею я с-подо льда рыбу ловить, – отказался рассказчик.
– А чего же тут уметь? – настаивал приятель. – Наливай и пей.
Иркутск, Биробиджан, Хабаровск. Я, кстати, в этих поездах ещё и потому тюрьму всё время вспоминал, что снова я часами вынужденно слушал радио. Господи, за что ж такое вешают на уши россиянам! Это бодрое, бездарное, нахрапистое хулиганство я не выражу словами, но его отравность – безусловна. Где-то около Иркутска (ехали уже мы долго) я даже стишок об этом написал – нескладный, злобный, но по делу:
В России всё отнюдь не глухо,
уже на Данию похоже:
там жертве яд вливали в ухо,
здесь научились делать то же.
В аду, подумал я, одной из пыток-наказаний непременно будет круглосуточное радио, а так как там деления на сутки нет, то – вечное.
С Иркутска сразу и заметно участились разговоры о ползучем и безостановочном нашествии китайцев. Их число уже никак не опускалось ниже миллиона и заметно вырастало у энтузиастов этого грядущего порабощения. И многие из этих натекающих пришельцев благодаря феноменальному, забытому в России трудолюбию уже достигли процветания. Что раздражает, как известно, россиян куда сильнее, чем любые недостатки в личном облике. И ещё одна забавная услышалась мне нота – услыхать такое от хотя и местного, однако же еврея, я никак не ожидал. Но очень, очень пожилой мой соплеменник удручённо мне поведал, горестно стуча ладонью о худую грудь в районе сердца:
– Вы меня в квасном патриотизме ведь никак не заподозрите, ведь правда? Но когда я вижу, как китаец со своим товаром к нам на городской приходит рынок, а тележку с этим его грузом позади него везёт наш русский алкоголик, у меня вот тут вот делается горько!
То, как он выговаривал букву «р», делало эту печаль особенно впечатляющей.
В Хабаровске я прямо с самолёта забран был раввином местным, чтобы выступить перед еврейской общиной города. А по дороге этот симпатичный молодой раввин, чтоб как-то учинить беседу с чужеродным пришлым фраером, изысканно спросил меня: