Это не было собственно сумасшествие, а скорее затмение рассудка с горя. Иногда необходимо было повторять ему несколько раз вопрос, чтоб он понял. Припоминал все с трудом, ничто его не занимало, и он улыбался при каждом обстоятельстве.
Ворчать на себя он позволял сколько угодно, ничего не отвечая; в обществе находила на него дремота, и он засыпал преспокойно. Мать и дочь первые заметили, что это было ненормальное состояние.
Но пан Рожер не хотел еще видеть этого. Пригласили Милиуса, который явился, прописал лекарство и ушел, не сказав почти ни слова. На другой день Скальский выбросил лекарство за окно, сказав, что принял, и сидел спокойно в углу, прося чтоб его не тревожили.
В таком положении застал его однажды Вальтер, придя после обеда. К счастью, панны Идалии не было дома, а то она недолго бы допустила их оставаться наедине. Она до такой степени упорствовала в своих замыслах, что раза два чуть не объяснилась ему сама, но Вальтер притворился, что не понимает. Несмотря на это, он теперь приходил как-то чаще и, как любопытный человек в колодец, он заглядывал в глубину этой несчастной женской души, на дне которой было черно…
Когда он вошел, Скальский сидел неподвижно в своем кабинете в углу на диване, с опущенными глазами. Хозяин машинально приветствовал гостя, пригласил сесть, и в присутствии чужого казался несколько более оживленным.
— Вы нездоровы, любезнейший пан Скальский? — спросил Вальтер кротко, взяв его за руку.
— Кто ж это вам сказал? Я здоровехонек.
— Не чувствуете изнеможения?
— Нет, нет, я здоров совершенно, — отвечал Скальский, потом замолчал и устремил глаза в потолок.
— Не пойти ли нам погулять?
— О нет, зачем гулять? Садитесь, пожалуйста!
Снова молчание, и Скальский начал дремать. На лице Вальтера отразилось сострадание.
— Пан Мартын! — сказал он, изменившимся несколько голосом.
Услыхав свое имя, аптекарь раскрыл глаза и начал улыбаться, смотря на собеседника.
— Пан Мартын, — повторил Вальтер, — говорите, что хотите, но вы нездоровы.
Аптекарь снова полураскрыл глаза и только улыбался. Казалось, что имя его, произнесенное кротким голосом, переносило его в другие времена.
— Видишь ли, — промолвил он тихо, — не надобно говорить о пане Мартыне, который в то время, когда это случилось, не назывался еще Скальским и не был дворянином. Все это погребено, забыто.
— А, кажется, это были лучшие времена, — шепнул Вальтер.
Скальский очнулся и смотрел с испугом.
— Откуда же это вам известно? Ведь доктор Вальтер человек чужой, незнакомый.
Вальтер улыбнулся.
— Сегодня чужой и незнакомый, — отвечал он тихим голосом, — но, может быть, не был всегда чужим, а когда-нибудь был и знакомым.
Скальский начал присматриваться, приподнялся с места, и снова опустился на диван.
— Нет, нет, это заблуждение!
— Грустно окончишь ты свое существование, — говорил Вальтер медленно, как бы имея намерение этими словами воскресить уснувшего и остывшего, — а между тем ты должен утешаться. Ты добился того, чего желал, имеешь состояние, происхождение скрыл…
Скальский вскочил, воскликнув:
— Об этом ни слова!
— Никому ни слова, но между нами…
— Между нами? Но кто же вы, доктор Вальтер?
— Доктор Вальтер.
— Не дьявол ли? — спросил Скальский.
— Дьявол.
Лицо аптекаря омрачилось; дрожа, он взял гостя за руку.
— Признайся мне, кто говорил тебе об этих разных делах? — спросил он.
— Один человек, ныне умерший, которого я знавал некогда.
— Он лгал! — промолвил Скальский с живостью. — Скальские родом из Сандомирского, обедневшая шляхта. Нет ничего удивительного; шляхта теперь сильно обеднела, но и поправляться пора — это всякому известно. Сына моего справедливо называли в Берлине: Herr Baron von Skalsky. Вальтер улыбнулся и, наклонившись к уху аптекаря, шепнул ему что-то… Тот вскочил, раскрыл в испуге глаза, вскрикнул, снова упал на диван, начал тяжело дышать.
— Успокойся, — сказал Вальтер, — никто ничего не знает, все перемерли, дети твои дворяне, у тебя есть недвижимое имение, а если в могилах спят те, которые умерли с голоду… о, им там лучше, нежели тебе!
Скальский не говорил ни слова, но не был в забытьи, а взор его искал в лице Вальтера какого-то сходства, воспоминания, которое ускользало…
— Тот умерший ваш приятель городил чепуху, — сказал он наконец.
— Очень может быть, — грустно отвечал Вальтер: — я ничего не знаю.
— И никто ничего не знает, а мне… мне хочется спать, — вздыхая, проговорил аптекарь.
— Пробудись от этой дремоты, иначе можешь так уснуть навеки, — отозвался доктор.
— Ну и хорошо, и будь уверен, что все кончено, — молил аптекарь, — деревня куплена, аптека ликвидирована, сын — барон, а дочь выйдет за доктора Вальтера, у которого миллионы.
— Как это за меня? — спросил доктор.
— А! — воскликнул Скальский, раскрывая широко глаза. — Так ты доктор Вальтер?
По-видимому, он снова утратил память и сознание.
— Пусть себе он на ней женится, — продолжал аптекарь медленно, как бы сквозь сон, — она девушка красивая, а он старик, долго не проживет, и запишет ей все состояние.
Вальтер улыбнулся. Аптекарь задремал снова.
Вдруг послышался шелест шелкового платья и поспешные шаги в соседней комнате, давая знать о прибытии панны Идалии, которая, едва успев возвратиться домой, узнала о посещении доктора и спешила на свою боевую позицию.
Ее удивило, что отец полудремал, а Вальтер сидел перед ним грустный, с выражением сострадания на лице.
— Отец вздремнул? — сказала она.
— Нет, он болен.
Панна Идалия сочла нужным выказать чувствительность сердца перед тем, кому предназначала его, состроила печальную физиономию и, посчитав грациозным коленопреклонение, медленно опустилась на колени между отцом и Вальтером.
Но, стоя на коленях, панна Идалия думала о том, как бы показать доктору в выгоднейшем свете белую шейку и круглые плечики, словно случайно приблизиться к нему, чтоб он ощутил ее дыхание и, может быть, прикоснулся к ее руке, в которой трепетала жизнь. Но Вальтер, который нисколько не отодвинулся, оставался хладнокровен.
Хладнокровен! Но кто же из нас, даже после долговременной опытности, остынув, обладая высоким разумом — не поддастся соблазну, если соблазн этот явится в виде прелестной, стройной, молодой девушки?
Напрасно человек борется, пошатнувшийся разум падает, словно подстреленная птица, остаток жизни играет в пепле, глаза искрятся, воскресает забытая страсть, и холодный, побежденный мудрец стыдится сам себя.
То же было и с несчастным Вальтером, который улыбался, когда панна Идалия стояла на коленях, и, будучи уверен в своей силе, не двигался с места, а через несколько минут сидел уже остолбенелый и с грустью сознавал, что безумствует.
Так была увлекательна эта выработанная красота, несмотря на свою искусственную обработку, несмотря на фальшь и неестественность, так она казалась наполненною чувства, когда смотрела, придавая глазам нужное ей выражение.
Она что-то шептала отцу, который улыбался, полураскрыв глаза, а сама глядела на Вальтера, и взор этот говорил так ясно, что доктор понимал малейшие подробности:
"Полюби меня! Всю жизнь ты страдал, мучился, трудился, почему же после, хоть под старость, не купить такой хорошенькой, как я, игрушки? Хоть бы я и не любила тебя, то все же я очень красивая игрушка и стою твоего миллиона. Поменяемся: я отдам тебе себя, а ты мне деньги, которые составляют все — и власть, и силу, и наслаждение".
Безжалостные и наглые глаза эти вызывали его на ответ, и если можно было когда-либо назвать жестокий взор обаятельным, то в эту минуту.
Немым этим разговором панна Идалия доходила до бесстыдства, доходила до неслыханной дерзости; отец дремал, улыбаясь, а она, не смотря на него, устремляла неподвижный взор на Вальтера.
Последний несколько раз отворачивался, хотел встать с дивана, убежать, и не мог.