— Десять дней! — воскликнул Милиус. — И вы даете бабам заговаривать лихорадку, не посоветовавшись с доктором.
— Лихорадка такая болезнь, что иногда проходит и без доктора, а иногда…
— Ведет больного на кладбище.
Доктор вошел к больной. Шпетный завел также разговор с целью выведать что-нибудь у доктора, в это время Милиус случайно взглянул на улицу. Он немедленно же прописал хинину, не отвечал на вопрос и выбежал.
Впереди шла с портфелем на уроки панна Аполлония с папироской. Милиус осмотрелся и так рассчитал шаги, что скоро догнал ее, но когда уже готов был поздороваться, на него напал какой-то страх, и он убавил шагу. Но, к счастью, панна оглянулась и, улыбнувшись, остановилась, как бы поджидая Милиуса; она сама его зацепила.
— Как ваше здоровье? — спросила она.
— Разве можно доктора спрашивать о здоровье? Он должен поживать хорошо, чтоб поддерживать других. А вы?
— А мне некогда хворать, — отвечала панна, — стоило бы мне слечь только на две недели, я потеряла бы уроки, и разве только вы взяли бы меня в сестры милосердия.
Доктор подошел ближе.
— Как! — сказал он. — При таком тяжелом труде, при таком скромном образе жизни и костюме вы не успели собрать ничего даже на черный день?
— Как же можно собрать, если всего, что заработаешь, едва хватает на самое скромное существование! Вообще женские заработки всегда менее выгодны; платят нам, что хотят, а жизнь женщины обходится не дешевле вашей. И я не жалуюсь на настоящее, — прибавила она, — но если подумаю о старости, о болезнях, на меня находит страх. Ничего для меня нет страшнее больницы.
— Вам нетрудно от нее избавиться, — сказал поспешно и с повеселевшим лицом доктор, — вы легко найдете достойного человека, дом, семейство.
— Э, доктор! Будучи бедной, можно бы найти такого же, как сама, бедняка, которому не хотелось бы быть в тягость, а богатый меня не возьмет. Существам, осужденным на одиночество, не надобно мечтать ни о чем подобном.
— Вы ошибаетесь, — прервал доктор, подходя к панне Аполлонии, взяв ее за руку и всматриваясь в нее своими добрыми, хотя и некрасивыми глазами, — ошибаетесь! Сколько богатых людей были бы счастливы, если бы вы удостоили протянуть им эту ручку.
Панну Аполлонию поразил необыкновенный звук этого голоса, она подняла глаза, сильно покраснела.
— Зачем, доктор, насмехаться над своими пациентками!
— Я не насмехаюсь, — заметил Милиус, — но того, который считал бы за счастье владеть этой рукой, вы отвергли бы…
— Почему вы это знаете? — спросила дрожащим голосом учительница.
— Заключаю из того, что, когда вы проходите мимо архитекторского домика, глазки ваши улыбаются, сквозь них видно бьющееся сердце, а ножки сами останавливаются против окон…
Панна Аполлония остановилась, смешалась, но, положив руку на широкую ладонь доктора, прежде овладела собой и потом сказала:
— Зачем вы это говорите? Не отопрусь, мне этот человек нравится, но принадлежит к числу людей, руки которых я не приняла бы, потому что это было бы самопожертвование. Он беден, я тоже; он замыкает сердце, я своему не позволяю биться, ибо у обоих нас нет будущности. К тому же у меня… убогое семейство, которому я обязана помогать трудом; у него то же самое… а потому, хотя я и останавливаюсь перед домиком, однако туда не войдет даже вздох мой. Я откровенна с вами, доктор, — прибавила она, — я знаю вашу благородную душу, и вы не заподозрите меня ни в чем дурном, потому что сами добры. К чему же мне отрекаться от приязни и участия к такому человеку, как Шурма! Но я не ребенок, чтоб фантазировать.
У доктора слезы навернулись на глазах.
— Послушайте, — молвил он, — я скажу вам то, чего не должен бы говорить, но совесть требует. В вашем рассудительном и благородном объяснении меня поражает одно — знамение века. Прежде любовь верила в Провидение, люди любили друг друга так, что, хотя не было бы, где преклонить назавтра головы, два существа соединялись, веруя в то, что чувство проявляет чудеса, и что Бог милостив к честным людям. Теперь даже такая благородная любовь, как ваша, начинается с расчета и отрекается от счастья из боязни за кусок хлеба. Я не упрекаю вас в этом, но….
— Конечно, — отвечала она, — мы умнее, осторожнее, холоднее; но выслушайте меня еще раз и не обвиняйте благородного человека. У него так же, как и у меня, есть семейство, есть две седые головы, которым он не хочет предоставить отдыха на госпитальных подушках; рассчитывает он не для себя, а для них, а перед подобным расчетом следует склонить голову.
Доктор, действительно, молча поклонился.
— Бедные существа! — сказал он. — Вы не знаете, как мне близка к сердцу ваша участь. Я иду именно к Шурме.
Он был так взволнован, что не мог говорить далее, схватил руку панны Аполлонии, поцеловал и ушел так быстро, словно убегал от нее. Он боялся самого себя и влетел в калитку архитектора, сильно ударившись головой о притолоку.
Шурма сидел за работой и, увидя неожиданного гостя, протянул ему обе руки.
В это время, словно тень, проскользнула мимо окна панна Аполлония; глаза их встретились, Шурма невольно вздрогнул.
— Садитесь, любезный доктор, — сказал он.
— Нет, я не хочу отнимать у вас времени, я только на два слова.
И он задумался; он теперь только начал сочинять какой-то план и, наконец, через минуту сказал с просветлевшим лицом:
— Я пришел предложить вам работу.
— Работу? Какую? — спросил Шурма.
— Мне нужна для одного медицинского сочинения превосходная (здесь он запнулся) топографическая карта уезда, но со всевозможными подробностями. Как вы скажете, это трудно или нет?
— И трудно, и дорого, если нужна действительно хорошая топографическая карта. У нас нет готовой, есть лишь отрывочные планы в различных размерах. Все это пришлось бы подвести под один масштаб, дополнить; работа огромная и, как я сказал, дорогая.
— Дорогая? А что бы это могло стоить?
— Трудно определить даже приблизительно! — воскликнул Шурма. — Работа продолжительная, нелегкая, и при самом экономичном расчете потребовала бы несколько тысяч золотых.
— Тысяч? А сколько же?
— Пожалуй, и до десяти.
— Будем считать пятнадцать, даже двадцать, — сказал доктор.
— Но, — прервал Шурма, — кто же решится на подобные расходы?
Доктор смешался немного.
— Это отчасти дело медицинского общества, и я прибавил бы кое-что от себя. Но, — заметил он, — мне это нужно очень скоро.
— Как скоро? — спросил Шурма.
— Как можно скорее, потому что…
— Почему? — спросил Шурма с некоторым удивлением.
— Потому что после я предложил бы вам не менее важную работу, а именно — гидрографическую карту целого округа, перерезанного речками и болотами.
Шурма несколько мгновений как-то недоверчиво Смотрел на доктора.
— Вы точно упали с неба, и мне не хочется верить ушам своим, — сказал он. — Столько работы разом, именно в то время, когда мне казалось, что ее не хватит. Какой же это ангел хранитель привел вас ко мне?
Милиус улыбнулся.
— А к кому же мне обратиться. Ведь вы и землемер. Итак, беретесь?
— С большим удовольствием и благодарностью.
— С какой благодарностью? За что? Не за то ли, что делаете мне одолжение? Ведь мне пришлось бы выписать из Варшавы незнакомого топографа и сдать дело, может быть, в менее добросовестные руки.
Шурма ударил себя по лбу.
— Видимо, никогда не должно сомневаться и приходить в отчаяние… бывают чудеса…
— Какие чудеса? Дело в том, что рано или поздно честный труд признается всеми — и больше ничего.
Шурма слушал и пожимал плечами.
— Повторите мне, доктор, то, что сказали?
— Вы, как я вижу, неисправимый скептик: охотно повторяю, что в два года дам вам заработать двадцать, тридцать, пожалуй, сорок тысяч злотых.
Шурма соскочил со стула.
— Это очень хорошо, — сказал он, — но если вы шутите, то меня ожидает жестокое пробуждение.
— Я готов хоть сейчас заключить письменное условие. Архитектор задумался, лицо его мгновенно прояснилось, но потом начало снова нахмуриваться.