Такое, разумеется, он никогда не сможет ей простить. Не сможет ей простить собственные слёзы — до Аустерлица его слёз, его страха не видел никто. А потом был двенадцатый год, когда… когда… Потом был восемьсот двенадцатый год. Однако же никто и никогда более не видел Российского Императора лежащим на полу и содрогающимся от рыданий, никто, доктор Джеймс Виллие видел его на грязной австрийской соломе — в часы военного поражения, но никто, никто не видел Императора Александра Павловича плачущим — в минуты его первого и последнего настоящего триумфа, овладевшего своею женой и овладевшего своим государством и оттого плачущим навзрыд. Да, когда Зубов и Пален вошли в спальню, они оба — Александр и Лиз — уже сидели рядом на постели одетыми.
У Зубова расширились ноздри, никто не увидел того, только сам Зубов почувствовал, как крылья носа напряглись, готовые лопнуть. Так только чресла — сходное почувствовал он сейчас — так чресла напрягались у него доселе, готовые лопнуть, но разрывающиеся и выстреливающие картечь исключительно в нужное для Зубова мгновенье — о, он умел управлять собой! За спинами Палена и Зубова полыхали факелы, отблески просверкивали нестерпимым огнём по генеральским эполетам.
—
Ваше… Императорское Величество.
Кто это произнёс первым?
—
О-ооо…
—
Полно, Ваше Величество, полно. — Один из двоих вошедших шагнул вперёд. — Полно, ступайте царствовать.
—
Необходимо сейчас же выйти к войскам!
Это отсвет факелов полыхнул в глазах Зубова так же ярко, как на золоте эполет, или искренний восторг загорелся в его глазах? Кошка дернула будущего императора за рукав; так мальчишки дергают друг друга, сидя рядом за партою. Несомненно, кошка станет отличной императрицею — такого счастья Зубов и предположить не мог. Так-так-так-та-ак!..
—
Paulchen
!
— раздался отдалённый женский крик. —
Paulchen
!
Was hast du?
О
,
Paulchen!..[75]
Дверь, ведущая из покоев императора в комнаты императрицы Марии Федоровны, уж год была заколочена, возле заколоченной двери как раз и стояла императорская кровать, более не доступная для законной жены, однако же вполне доступная для других женщин. Что сказать, император волен в своей любви и нелюбви, достаточно, что Мария Федоровна родила ему одиннадцать детей, родила его, Александра, — первенца.
—
Вставайте, Ваше Величество, необходимо действовать. Вы слышите?
Двери оказались распахнутыми, сквозь них она видела весь дворец, словно бы спальня, в которой они находились сейчас, была частью огромной анфилады. На лестнице в скачущем свете мелькнул угол картинной рамы, потом второй, под рамами виднелись офицерские шарфы — офицеры гвардии выносили картины из галереи.
—
Ich
will
herrschen
!
— истерически кричала Мария Федоровна. —
Alle
zu
mir
!
Ich werde herrschen![76]
—
Вы слышите, Ваше Величество?
—
Это пустое, не обращайте внимания, граф! Войска не должны отвечать вдовствующей императрице. — Лиз порывисто поднялась; муж всё ещё цеплялся за нее, она оторвала его руки, секунду глядела на него в упор, отвела глаза, встретилась взглядами с Зубовым. Чуть наклонила голову, словно бы говоря: «Да. Но потом». И Зубов с трепещущими ноздрями тоже чуть наклонил голову, словно бы отвечая: «Да. Приказывайте что хотите».
—
Прекратите немедленно грабёж. В России есть императорская власть.
Но нет, никакого «потом» не будет. Никто сейчас не подчинится её приказам, как никто не подчинился приказам свекрови. Ни Адама, ни Алексея не было рядом, и она не могла сейчас достать из рукава пачку ассигнаций, чтобы раздать выстроившимся во дворе войскам — деньги всё последнее время хранились у Алексея. И, главное, она не могла сейчас предать мужа, нуждающегося в её защите, в первый и в последний раз, но в самый важный, в решающий миг нуждающегося в её защите.
Выбежала на лестницу. Там царило смешение мундиров всех полков, цветов, словно бы вавилонское столпотворение не языков, а воинских частей; красные конногвардейские, синие, зелёные мундиры гвардии — в полутьме по лестнице вверх и вниз сновали десятки людей; на площадке второго этажа лежал в голубом гусарском костюме комнатный лакей Павла Петровича, даже в темноте было заметно, как возле его головы расползается по белому камню тёмное пятно. Не успела ахнуть, кто-то обхватил её и намертво прижал к себе, такая сила была только у Алексея, и тут-то она наконец со всхлипом втянула в себя воздух, задохнулась в объятьях. Алексей должен был дежурить сегодня — вспомнила, Бог ты мой, только сейчас вспомнила. Запоздалая мысль обожгла — мог увидеть! А не увидеть, так услышать!
И все их планы… Вторая мысль мелькнула — он не ревнив. Алексей не ревнив. Он не имеет права быть ревнивым; извращённое чувство женской справедливости подсказало ей: он не имеет права быть ревнивым, иначе их план не осуществится, ведь им помогает Амалия. Потеряла на миг всяческое представление о действительности, стоя в мужских объятиях на лестнице, ведущей в спалью убитого императора, её руки, ответившие на объятья и обхватившие обнявшего ее, уже поняли, что — нет, не Алексей. И только тут, наконец, очнулась и поняла, что Алексей выполнит свой долг. Алексей убит! Выдохнула в тёмное, оказавшееся в глубокой тени лицо:
—
Где Алексей?
Отстранилась — это был Константин, глядящий в упор сумасшедшими глазами. Пьян, что ли, он, как все остальные?
—
Отпустите меня.
— Кавалергардский караул сведен, Ваше Величество.
И тут же за её спиною:
—
Войскам надо обещать выплату определенных сумм, Ваше Императорское Величество. Немедленно, сейчас.
Она оттолкнула Константина, тот воткнулся спиною в перила, проговорил:
— Поздравляю, Ваше Императорское Величество.
И тут же бросился в спальню, из которой она выбежала сейчас.
—
Деньги, Ваши…
—
Я знаю сама!
Лестница, ступени, винтом вворачивающиеся в мозг и потом, через много лет, проявившиеся головными болями, ночною памятью о несбывшемся, кошмарами одних и тех же снов, ступени, сырые стены; запах штукатурки преследовал потом тоже много лет; если более нет Алексея, так нет денег и нет любви; лестница, коридор, поворот, ещё один коридор; прошла мимо двери в домовую церковь, произнесла на ходу:
«
Gott
.
Gott
,
schuetze
mich
.
Gott
».[77]
Губы шептали сами, она быстро шла, шлейф мёл по каменным ступеням, по вощёному паркету и — ночная прохлада дохнула ей в лицо, треск и запах горящих факелов не оглушил, не ослепил, она уже опиралась на руку Зубова, стоя на крыльце.
—
Государыня Императрица Елизавета Алексеевна!
—
Урраааа!.. Урраааа!..
Строй волновался; семёновцы стояли справа от неё и совсем правее, под аркою ворот, уже в полной темноте; семёновцы могли бы пожелать сейчас видеть своего командира, эта мысль тоже мелькнула; преображенцы были в центре двора и слева от нее,
Преображенские
офицеры с саблями наголо топтались на парадном крыльце; словно бы готовые сейчас идти друг на друга, оба полка не держали строй. Вот уж истинно: Павел Петрович вывел бы сейчас оба полка в Сибирь за этакое состояние фронта! Только измайловцы Константина стояли в полном фронтовом порядке возле самого крыльца, у ног ее. Измайловцы сейчас могли бы, приняв одну из сторон, решить исход дела.
—
Ура Государыне Императрице!
Она взлетела — единственный раз взлетела тогда без помощи сестрициной курительной трубки, без помощи Алексея или Адама, без Амалии взлетела, взлетела, значит, не в прохладе — в холоде ночи взлетела; звёзды горели ослепительно ярко; слёзы высекал их нестерпимый свет, словно бы лучи кололи глаза. Во тьме мимо проносились рваные обрывки чёрных облаков; только в самой дали, куда только мог хватить метущийся взгляд, небо казалось подсвеченным уже ушедшей, уже гаснувшей зарницей, там облака несли кровавый цвет конногвардейских мундиров, красным офицерским шарфом было препоясано небо — там, в дали, в которой жил умерший день, день надежд. Лиз опустила голову, чтобы посмотреть вниз — из каждой трубы замка валил чёрный, видимый даже сквозь ночь дым, каждая печь топилась, следуя неукоснительному приказу императора; его ли самого, друга древних римлян, возложили сейчас на погребальный костер, дающий густую, жирную сажу ночи? День ушёл напрасно, и ночь уходила напрасно тоже: нет, ни полёта, ни побега, ни нового царствования, ни корабля посреди морской глади, отражающей тёмный свет, ни чёрной кареты в ночи, летящей за четвернёй сквозь рогатки на заставах, — так она почувствовала в миг последнего полёта.