Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но существует также и «коллективная» последовательность структур (материальных и ментальных): так, централизм французской монархии брезжит в самой сердцевине якобинской революции, что ясно увидел Токвиль; старая Россия Охранки и ссылок видится и в огне гражданской войны белых и красных, и в длительной фазе последующей диктатуры. А поскольку власть осуществляют люди, конкретные личности, конкретные образчики «человеческой природы», эти две последовательности в конце концов соединяются: те же самые чиновники, по убеждению или приспосабливаясь к обстоятельствам, приобретая более или менее поверхностный лоск, воплощают их а собственных персонах.

Культурная ограниченность русской революции, которая не могла не обернуться и ограниченностью практической, состоит в том, что ею руководили люди, глубоко убежденные в исключительности наступившей эпохи, сулящей скорый и неизбежный конец капитализму. Вся их деятельность проходит под знаком этого заблуждения; с такой точки зрения ее легко можно объяснить. И ведь имелись, в самый трагический, решающий период первого мирового конфликта — осенью 1917 года, когда, если не учитывать Америку, все без исключения воюющие великие державы были ввергнуты в отчаянный кризис, военный, социальный и нравственный, — имелись в этот момент, во многом уникальный в европейской истории, предпосылки для такого заключения. Отсюда и обострение напряженности (возврат к старым спорам 1914 года) в рабочих и социалистических движениях воюющих стран, и столкновение между теми, кто продолжал считать кризис существующего строя, потрясенного войной, серьезным, но не окончательным, и теми, кто, наоборот, полагал, будто пробил час эпохальных перемен.

Крушение центральноевропейских империй, падение стольких королей, явная неспособность правящих кругов «либеральной» Европы справиться с послевоенными проблемами — хотя те же самые круги с такой безответственной легкостью привели народы к мировой бойне — все указывало на необходимость принятия крайних, совершенно новых решений; заставляло видеть в пути, избранном Россией, единственный выход из кризиса, который уже не только коммунисты признавали эпохальным. Этим объясняется стремительное и повсеместное повышение престижа большевистской России и ее вождей, демонизированных, разумеется, правительствами «победивших» стран (теперь они боялись скорого распространения революции), но оцененных по достоинству широкими народными слоями и наиболее живой, мыслящей и пытливой частью социалистических партий, либо готовых к расколу на сторонников и противников советской власти, либо рассматривающих перспективу присоединения к новому Интернационалу, основанному Лениным (в Италии такое решение приняли максималисты под руководством Серрати[641]).

Другим признаком культурной ограниченности, имевшей прямые политические последствия, отразившиеся на судьбах русского Октября, был преимущественно, если не исключительно, европейский горизонт. Кроме (отчасти) Троцкого, изгнанника, какое-то время прожившего в Америке, люди, руководившие русской революцией, а значит, и мировым коммунистическим движением, не поняли того, что нам сегодня так ясно: великую северо-американскую державу — остававшуюся вне мирового конфликта до осени 1917-го, а после определившую победу англо-французского союза, — не только не затронули материальные лишения, вызванные разрушительной войной; ей, что еще более важно, по существу оказался чужд нравственный и социальный кризис, который в континентальной Европе определил быстрое распространение революции или по крайней мере ее ожиданий. Самая мощная и богатая капиталистическая страна в мире оказалась не затронута кризисом: как же могла революция, произошедшая в России, революция, которую ее творцы считали первым шагом к всемирному восстанию (и только при таком условии — полагали они — она могла добиться успеха), послужить детонатором окончательного крушения капитализма, если тот процветал в своем самом надежном оплоте, в эпицентре империи, фактически совпадавшей с целым полушарием? И этот оплот, взяв на вооружение интервентистскую политику Вильсона, выказал самый живой интерес к судьбам Европы, уже избавленной от перспективы длительной немецкой гегемонии.

В этих двух признаках ограниченности, которые нам легко уловить в свете известных нам событий (правда, и в ту эпоху их возможно было предугадать), и коренятся причины неудачи. Неудачи эксперимента, имевшего и героические, и трагические черты; неудачи, не помешавшей, конечно, тому, чтобы революция сама по себе — и государство, от нее произошедшее, — имели свое длительное развитие, свои преимущества и свои недостатки; чтобы она продолжала жить и действовать как исторический факт, как данность, как реальность — не важно, насколько далекая от своих первоначальных целей, от идеологических предвидений и надежд ее творцов.

Когда не подтвердилась гипотеза о том, что русская революция знаменовала собой начало «эры социализма в истории человечества» (эту гипотезу еще в начале пятидесятых годов выдвинул такой крупный историк, как Арнольд Тойнби, в своей работе «Мир и Запад», но после разоблачения Сталина его преемником она была полностью дискредитирована), стало постепенно набирать силу убеждение в том, что эта революция, как и всякая другая, имеет национальный характер и национальные корни. Из данного весьма значимого примера можно сделать вывод, что любая великая страна нуждается в своей революции; в событии такого масштаба часто проявляются универсальные характеристики или устремления, но в итоге начинается процесс преобразования или роста этой определенной национальной реальности, которая породила революцию, или, заимствовав идею, укоренила ее в себе.

Можно наблюдать, как универсальным идеологиям — от Реформации до «Декларации прав» 1789 года и до социализма — предстоит стать «национальными», чтобы укорениться и длиться в мировой истории в тесном переплетении с историями национальными. Знаменательно географическое распространение Реформации, которая укореняется в Германии, в Англии (где превращается в национальную церковь), в некоторых кантонах Швейцарии, но замирает во Франции, потому что там католицизм образовал «галликанскую» церковь (то есть, с определенными оговорками, национальную). В момент наибольшей опасности якобинская революция спасается, прибегая к идеологии «отчизны» (nation и patrie[642] — слова, мобилизующие сильное активное меньшинство на ее защиту; более действенные, чем république[643], понимаемая, впрочем, как синоним patrie).

И для русской революции этот процесс, уже заметный в формулировке «социализм в отдельно взятой стране», консолидируется с установлением планового хозяйства и с честью выдерживает проверку в войне 1941-1945" годов («Великой Отечественной», как ее называют и сегодня); эта Отечественная война показала внешнему миру, насколько глубоко проникли корни революции в национальную почву. Сталинский выбор (единственно реалистичный) в пользу России как таковой, державы среди других держав (что обязывает придерживаться определенной линии поведения) был настолько решительным, уверенным и бескомпромиссным, что, как мы имеем все основания думать, на горизонте этого политика перспективы Интернационала (окончательно распущенного во время войны, в мае 1943 года) уже растворились в тумане. То был практический урок истории, под фактами которой оказалась погребена форсированная идея, типичная для XIX века.

Так подтверждался, самым болезненным образом (в рядах коммунистов произошел раскол, свидетели которого до сих пор живы), ранее упомянутый исторический закон: во время революций любая идея становится в действительности лишь ингредиентом явления, не учитываемого в начале и определяющего в конце — внутреннего роста, новой роли в мировой политике, усиления или настоящего возрождения нации. В случае России показательно возвращение в сталинскую эпоху к русской традиции как таковой: от актуального прочтения «Войны и мира» до фильмов Эйзенштейна («Александр Невский», «Иван Грозный»). «Сдвиг» в национальном направлении с великой трезвостью заявлен самим Сталиным (не случайно это произошло сразу после победы над Троцким во время съезда): он решительно ставит на первое место, объявляет задачей революции уже не распространение ее идей вовне (поражения в Германии и в Китае оказались сокрушительными), а чисто внутреннее дело — избавить Россию от ее вековой отсталости. И аргументирует эту задачу, обращаясь к прецеденту, представленному Петром Первым[644]. Правда, добавляет, что, несмотря на доблестные усилия великого царя, ни один из старых классов не оказался на высоте задачи, и заключает: «Вековую отсталость нашей страны можно ликвидировать лишь на базе успешного социалистического строительства». Вот полный отрывок из его выступления перед ЦК ВКП(б) 14 ноября 1928 года:

вернуться

641

Серрати, Джачинто Менотти (1872-1926) — один из руководителей итальянской социалистической партии в 1910-х гг., лидер «максималистов»; в 1924 г. он и его единомышленники вошли в Итальянскую коммунистическую партию (прим. пер.).

вернуться

642

Нация и родина (фр.).

вернуться

643

Республика (фр.)

вернуться

644

В постсоветской России циркулировала история (вероятно, взятая из неизданных воспоминаний врача, который лечил мать Сталина незадолго до ее смерти в 1937 г.). Матери, по-видимому, утратившей ясность рассудка, когда та допытывалась, почему сын все время живет в Москве, а не в родной Грузии, и, наконец, на ее прямой вопрос: «Кто же ты такой теперь?», Сталин отвечал вопросом: «Вы помните старого царя?» («La Stampa», 14 августа 1992 г., с. 18).

82
{"b":"234860","o":1}