Тем временем итальянец, спешно высланный из Львова, тайно остался там на жительство. Со слов подкупленной дворцовой челяди он заключил, что королю осталось жить немного, а потому первый хотел принести Элеоноре радостную весть о горестной кончине. Он скрытно проживал в предместье города.
А по городу уже ходили слухи, что король кончается. Кучки любопытных, совершенно равнодушных, собирались на улице, толпились под окнами, перешептывались, расспрашивали, но ни у кого не замечалось признаков сочувствия. Умы и сердца всех были с Собесским, на поле брани.
Король, никогда не пользовавшийся любовью народа, даже страданиями ни в ком не возбудил жалости.
Другая толпа бездельников окружала турецкое подворье, в котором, под строгим наблюдением, сидел ага, заносчиво требовавший пропуска к королю. Напрасно говорили ему, что король болен, без сознания. Ага и слушать не хотел. Без приказа короля или гетмана, посла нельзя было взять под стражу, а приходилось развлекать и ублаготворять. Тем временем его свита, по восточному обычаю, разложила привезенные беспошлинные товары и стала торговать. А приставленный к are переводчик тянул время, то упрашивая обождать, то улещая надеждой на более щедрые подарки, если ага повременит до полного выздоровления больного. Гордый султанский посланец совсем не подозревал, что в самое это время многочисленное войско готовилось окружить сераскира и сломить его сопротивление.
Ночь прошла в тревожном ожидании; все, истомленные, разошлись по своим углам; остались только кравчий да его жена, погруженная в молитву и проливавшая горькие слезы. У нее еще теплилась надежда, что, может быть, Михаил переживет кризис, вызванный предательством Тольтини; что он придет в себя, оправится, вернется к жизни. Она не могла освоиться с мыслью, что останется одна на свете. Бедный товарищ молодости, душу которого знала она одна, был для нее всем на свете. Она все принесла в жертву, чтобы помочь ему нести бремя правления, быть при нем и ради этой цели отдала руку человеку, которого не любила.
После полуночи пришел сонный Браун, пожелавший убедиться в состоянии здоровья короля. Осторожно ступая на носках, подошел он к ложу, приложил голову к груди больного, чтобы выслушать его дыхание, взял руку, лежавшую поверх одеяла… и отошел.
Елена пошла за ним.
— Доктор, утешьте меня! — шепнула она Брауну. — Скажите, ведь королю лучше? Удастся нам спасти его?
Врач молча смотрел на Елену.
— Бог иногда свершает чудеса, — ответил Браун слабым голосом; — в данном случае только чудо может спасти больного, вернуть ему ускользающую жизнь. Неужели вы хотите, чтобы он дольше мучился?
Елена залилась раздирающим душу, беззвучным женским плачем. Браун смотрел на нее равнодушным взором, привыкшим видеть смерть.
— Я не приговариваю его к смерти, — сказал он, — но и не обещаю ему жизнь. Увы, его добили какой-то вестью, принесенной не в пору, вонзили в него отравленную стрелу… нам не удалось уберечь его от предательского жала.
Среди молчания и плача Михаил проснулся с криком:
— На стены! На приступ! Туда! За мной! Иеремия ведет нас… турки бегут… Каменец открывает нам ворота…
Из груди его вырвался болезненный хрип.
— Отче! — начал он другим голосом. — Я неповинен. Я готов жизнь отдать… но у меня вырвали из рук оружие и заточили… жена стала на пороге… примас наложил оковы… но теперь все прошло, и я свободен… Собесский со мной… Паны держат мою страну… на турка!.. Я растоптал халат ногами… разорвал трактат… все прошло… над Висьневцем вновь взыграло солнце. Отче!.. Отче!..
Голос его упал; Елена, слушая, рыдала; бред короля перешел в невнятное бормотанье, в котором слышались рыдания… и, по временам, молитвенно срывались с уст стихи покаянного псалма.
VIII
Ночь с девятого на десятое ноября обещала быть осенней, ненастной, с мокрым снегом и крупою; порывы ветра приносили то метель, то дождь, а размокшая земля расплывалась в грязные, болотистые лужи. Порой, на сером небе мелькали, среди обрывков туч, просветы, но скоро вновь затягивались грядами, быстро мчавшихся по ветру, облаков. Ни одно живое существо не вылезало из норы, логовища или гнезда; а яростный вой ветра заглушал все звуки.
В шуме бури, сменявшейся то воем, то рыканьем, то свистом, то как бы глухими раскатами грома, слышался тайный говор стихийных сил, в гневе угрожавших земле погибелью.
На берегу Днестра, когда слабый отблеск неба падал на скалы, на овраги и лежащие между ними склоны, глаз мог различить обширные пространства, сплошь покрытые точно кротовинами, между которыми местами красноватым пламенем мелькали огоньки. Это были два враждебных становища, расположенные на некотором друг от друга расстоянии. А над ними, на темном фоне неба, высились черные, как погребальный катафалк, силуэты замка, с четырьмя, стоявшими на страже, угловыми башнями.
С одной стороны к крепости прилегал, частью защищенный скалами, частью валом, стан сераскира Хуссейн-паши, а рядом с ним, отделенный насыпью, лагерь молдаван.
Изредка, на верху вала и на скалах, скользили черные тени стражи и, едва мелькнув, исчезали за брустверами. По словам лазутчиков, за этими валами притаились свыше восьмидесяти тысяч человек, при семидесяти орудиях, и только ждали боевой трубы, чтобы броситься на польский лагерь.
Хуссейн-паша опустошил на много миль вокруг всю прилегающую местность, чтобы запастись продовольствием для людей и лошадей.
Вдвое меньшие силы, приведенные Собесским и Пацом, стесненные на небольшом пространстве, были, казалось, обречены на жертву безбожным мусульманам. Предводивший турками Хуссейн был опытный вояка и слыл непобедимым; его солдаты были закалены во многих битвах; зеленое знамя пророка развевалось над бесчисленными татарскими шалашами. Над всем лагерем висело гробовое молчание; он как бы спал.
Напротив, на высоком береговом увале были раскинуты шатры обоих гетманов. Днем из них можно было видеть значительную часть турецкого стана и поставленные на валах орудия. Было уже поздно, но в шатре Собесского кипела жизнь, и все было в движении. Гетман с инженером-французом, старшими полковниками, Яблоновским и подскарбием Моджевским, вели оживленный разговор. Лицо Собесского, всегда одушевленное, горело теперь вдохновением и страстью. Движения были нетерпеливы, голос громкий, а энергия и пыл сообщались понемногу собеседникам, бодрили их и покоряли его воле. Время от времени, когда ветер колебал полотнища у входа, как бы готовясь распахнуть их навстречу гостю, гетман тревожно вглядывался в ту сторону, и на прекрасном лице его дрожало нетерпение. Все боевые сотоварищи Собесского и словами, и осанкой обнаруживали полное с ним единомыслие и готовность поддержать своего вождя. Молодецки и бодро держался Яблоновский, а громкий голос Моджевского вызывал улыбку на устах Собесского; инженер-француз, низко наклонившись над столом, рассматривал план, а сам гетман с нетерпением поглядывал на большие данцигские часы, лежавшие рядом с планом, которые показывали девять. Гетман хлопнул в ладоши, и на знак вбежал молодой Корыцкий.
— Что сказал гетман литовский? — спросил Собесский.
— Сказал, что немедленно прибудет, — ответил ординарец и исчез за дверью. Тогда Собесский наполнил стоявшие на столе кубки.
— Хотин, — громко произнес он, говоря с самим собой, — здесь нам всегда везло!
При этих словах, оставшихся без ответа, распахнулись полотнища в дверях шатра; и в них показалось широкое, гордое, воинственное лицо Паца, с тонкими черными усами и угрюмым выражением. Входя, он отряхнул с длинных, висевших по плечам, волос мокрые комья снега.
Собесский скорым шагом поспешил ему навстречу. Недавно еще бодрый и оживленный кружок сподвижников Собесского замолк и присмирел. Понурая осанка Паца внесла холодок и тень раздумья.
Гетман указал на стул, но Пац отрицательно тряхнул головой.
— Я являюсь по долгу службы, — холодно ответил он.
— Я велел просить вас на последний, окончательный военный совет, — молвил Собесский. — Мы стоим лицом к лицу с врагом; все складывается так, как я предвидел; даже лучше, чем я мог надеяться. Остается только во имя Божие ударить на насильников, раньше чем они успеют подсчитать нашу сравнительную слабость. Правда, мы уступаем им числом; но ведь мы привыкли не принимать в расчет численное превосходство: нас хватит, чтобы победить.