Здесь ночь также имела свой особый характер. Не говоря об открытых всю ночь до рассвета лавках под сосновой веткой, из которых разносились песни со звуками скрипок, цимбал, домр, дудок, и к которым челядь украдкой пробиралась, под многими палатками угощались в складчину, неприхотливо, но сытно. В эту пору напитки возбуждали умы, быстрее начинали биться сердца, смелей высказывались затаенные мысли и чувства, и здесь гнев против господ все возрастал и становился грозным.
Его искусно разжигали каждый день новыми рассказами и довольно уже было самого вида этой роскоши, как будто насмехающейся над бедностью и скудостью большинства шляхтичей, чтобы возмутить и вызвать жажду мщения.
Малейшее действительно или якобы сказанное в покоях словцо, снабжаемое всевозможными комментариями и передаваемое из уст в уста, разжигало все больше враждебное настроение. Утверждали, что примас и гетман с презрением отзывались о шляхетской толпе в серых накидках и называли ее сбродом. Шляхта, услышав что-нибудь подобное, хваталась за сабли, скрежеща зубами, и нередко только охлаждающим ночам да успокоительному сну были обязаны господа тем, что на них не нападали, когда они ехали в павильон.
Все-таки уже случалось, что иной подогретый вином и не умеющий себя сдерживать шляхтич, показывал кулак примасу, а иной бряцал саблей. Тогда господам оставалось только делать вид, что они этого не видят и не слышат, отвернуться и объехать дерзкого.
Несмотря на эти признаки все учащающихся раздражений, паны магнаты все еще не усомнились ни в себе, ни в своей силе.
Их клиенты, услугами которых каждый из них пользовался, не говорили им правды и не смели сознаться, что уже нельзя было в лагере сказать слова в пользу принца Кондэ и его партии.
Гоженский, который приходил с рапортами к Пражмовскому, некий Корыцкий, который подобным же образом служил Собесскому, Мочыдло, который был слугой Паца, попробовали было предостеречь своих господ, но не встретив в ьях доверия, либо молчали и все утаивали, либо сводили то, о чем они докладывали, до бесконечно малых размеров.
В шляхетском лагере, несмотря на ночные совещания и сговоры, днем царила дисциплина, так как Пиотровский и его помощники постоянно внушали шляхтичам, что шляхта до решающего момента должна держать себя тихо и скромно, чтобы не подготовить правителей заблаговременно к самозащите.
Пиотровский был неутомимо деятельным, но по-своему: везде был он сам, или его приверженцы, но так, что его нигде не было заметно.
Так обстояли дела, когда в одно прекрасное утро графу Шаваньяку, неудачливому послу князя Лотарингии, кончавшему свой туалет и обливавшему себя духами, собираясь поехать к канцлерше, слуга доложил, что какой-то шляхтич желает с ним переговорить.
Роль, которую здесь играл граф, была очень печальна. Достойный лучшей участи, лучшего дела, ловкий, изворотливый, умеющий себе прокладывать дорогу всюду, не ломая стен, ухаживающий охотно за красивыми дамами, к какому бы лагерю их мужья ни принадлежали и узнававший таким способом массу секретов, — начиная с некоторого времени, притворялся отчаявшимся.
Он открыто говорил, что уже ни на что не надеется для своего кандидата, и что только долг чести велит ему выдержать до конца.
Тайно поддерживаемый Австрией, Шаваньяк убеждался, что такая протекция имеет мало значения в Польше при отсутствии денег. А деньги он должен был расходовать очень осторожно, так как их запас исчерпывался.
Незнакомство с местным языком Шаваньяк возмещал кое-какой латынью, а в трудные минуты прибегал к помощи толмача.
Приход незнакомого шляхтича, который желал с ним говорить, казался ему в данную минуту нежелательным, так как никакой подобный шляхтич не мог ему ничем помочь. Он поморщился и отпустил бы его ни с чем, если бы не мысль, что в безнадежных случаях все нужно попробовать и пустить в ход все средства.
Он рассматривал еще в зеркале самый изящный свой костюм, который великолепно сидел на нем, поправлял парик с локонами, ниспадавшими по обеим сторона свежего молодого лица, полного жизни и остроумия, как вдруг в этом самом зеркале показался входящий гость, выглядевший убого и бедно, с видом столь малообещающим, что Шаваньяк успел пожалеть, что велел его впустить.
В сопоставлении с особой самого Шаваньяка, гость казался нищим. Жупан поблекший на груди, сверх этого куптуш суконный, сильно поношенный, пояс смятый и выцветший, на ногах сапоги когда то красные, но теперь неопределенного цвета. Сабля в простых ножнах, в руках шапка с барашком, от которого осталось почти одно воспоминание, — таков был костюм, в каком Пиотровский явился к шикарному послу государя Лотарингии.
Пиотровскому очень нужны были деньги для поддержки бедняков, которыми он пользовался для пробуждения шляхты из обомшелых захолустных воеводств. Собирать деньги среди шляхтичей он не мог, так как этим он повредил бы своей популярности… А занимать тоже ни у кого не хотел. Ему пришла в голову мысль, смело постучаться к послу Лотарингии, который был более всех, пожалуй, заинтересован в том, чтобы помешать герцогу Кондэ. Dictum, factum [42], и вот он перед графом Шаваньяком.
Граф принял его поклоном чрезвычайно холодным, но вежливым. Слишком хорошо он был воспитан, чтобы кого бы то ни было оскорбить, да и время было неудобное для того, чтобы создавать себе лишних врагов.
— Говорит ли господин по-латыни? — спросил его Пиотровский.
Шаваньяк кивнул головой.
— Как-нибудь сговоримся, — ответил он.
Глаз дипломата по тону, каким говорил посетитель, начал его изучать и заинтересовавшись, граф заметил, что, может быть, внешность гостя была обманчива.
Выражение лица Пиотровского выдавало интеллигентного человека, кроме того, он не пресмыкался и не унижался, как другие, умел сохранить собственное достоинство, что также говорило в его пользу.
— Вы, ведь, посол князя Лотарингии? — спросил гость.
Шаваньяк подтвердил.
— В таком случае вы должны быть заинтересованы в том, чтобы сплавить неудобного и опасного соперника. Я говорю о Кондэ.
Слова эти в устах столь невидного человека вызвали невольную улыбку на устах посла. Чем такой бедняк мог повредить Кондэ и чем он мог помочь государю Лотарингскому?
Улыбку эту, может быть, и заметил Пиотровский, но он не смутился.
— Кто вы такой? И от чьего имени говорите? — спросил Шаваньяк.
— Кто я такой, — спокойно начал Пиотровский, — вам это указывает мой костюм и вся внешность. Я один из тех 20000 electores redum [43], которые будут решать вопрос о короне.
Шаваньяк поклонился.
— Я прихожу сам от своего имени, — продолжал дальше Пиотровский, — и хочу вам сделать предложение. Желает ли ваша милость, чтобы мы исключили из списка кандидатов князя Кондэ, как публично обвиненного в преступлении?
Посол даже попятился от удивления.
— Исключение Кондэ!? — воскликнул он возбужденно. — Несомненно! Ничто не могло бы быть для меня более желательным, но как это может осуществиться?
— Что вам за дело до того, "как", если я беру на себя, что мы его исключим? — возразил Пиотровский.
— А какая гарантия?
— Никакой… Одно мое слово. Желает ваша милость, — ладно, — нет — низко кланяюсь. Servus [44]!
— Постойте, ради Бога! — воскликнул сильно заинтересованный Шаваньяк. — Пожалуйста, поговоримте лучше, откровеннее. Вы не хотите мне сказать свою фамилию?
— Извольте, если это нужно, — сказал он. — Сас, но моя фамилия вам ничего не объяснит. Я себе простой и малозначащий шляхтич, и тем не менее, вот также верно, как то, что вы меня теперь видите, я ручаюсь вам за исключение Кондэ.
Шаваньяк молчал.
— Та-ак, — сказал он, наконец, — но какие же условия?..
— Чрезвычайно доступные, — холодно ответил Пиотровский, — сто дукатов, не больше.