После сухого обращения генерал писал: «По окончании постройки домов в Иннокентьевской и Пашковой, предписываю Вашему высокоблагородию возвратиться в Забайкалье, к месту своего жительства, и подать в отставку, не показываясь мне и наказному атаману Забайкальского казачьего войска, иначе будете преданы суду за неточное исполнение моих распоряжений о назначении казаков к переселению на Амур. Лично мне известно, что Вы брали взятки; вместо богатых, коим доставался жребий, посылали бедняков, которых придется с первых же дней одевать за счет казны.
Для возвращения на Усть-Зейский пост можете занять солдат, которые строят дома, а для дальнейшего следования будет своевременно сделано особое распоряжение…»
Еле придя в себя, подполковник сердито спросил у Кукеля:
— Эт-то что такое? — но, несмотря на сердитый тон вопроса, губы Хильковского тряслись.
Молодой сотник полюбовался, сколько позволило приличие, растерянностью важного и недоступного еще несколько минут назад подполковника и рассказал, как генералу, не узнав его, пожаловалась на Хильковского казачка.
Никогда не ожидавший такого поворота в своей судьбе Хильковский забросил дела. В Пашкову он теперь посылал писаря. Знал подполковник, что генерал относится к Роману благосклонно, и, подозревая молодого казака, не раз выпытывал, не он ли доносит на него его высокопревосходительству. А заметив, как Роман что-то записывает в книжку, стал требовать, чтобы он показал свои записи.
— Ты, шельмец, наверно, за мной следишь, а потом все доносишь!
Записи свои Роман показать отказался, и отношения его с начальником окончательно испортились.
— Он меня, дед, загонял, — жаловался Роман, хлебая щи за столом у Мандрики. — Не успею вернуться из Пашковой и занести в журнал постройки, что там сделано, как он кричит, чтоб я ему постирал. Я у него был и поваром, и лакеем, и прачкой. Все пришлось делать, пока не приплыли в Иннокентьевскую казачки. А теперя опять гоняет. И уж как отделаться от него, не знаю.
Марфа и Настя сочувственно слушали казака, потчевали его всем, что было в доме. Как же, свой человек, усть-стрелочиый казак. Иван только раз заскочил в дом за уздечкой, поздоровался с Романом, но слушать ему было недосуг: надо было бежать за станицу, привести коня. Урядник отрядил его и еще одного казака сопровождать господ до Албазина.
— Как у вас тут кони, справные? — поинтересовался Роман.
— У нас, слава богу, ничего. У нас теперя два коня — у Ивана с Настей свой да у меня Васьки Эпова — с гордостью рассказывал до этого безлошадный Мандрика. — Иван то на одном, то на другом ездит. А у других, у кого по одной, беда как загнаны. Вроде тех, на каких вы до нас добирались.
Плохие лошади у казаков, — подтвердил и Роман, принимаясь за жареных карасей. — До Усть-Зейской станицы плыли мы на лодках. А дальше плетемся ни пешими, ни на конях. У Хильковского одного имущества на две лошади. На одной с самой Зеи ящики какие-то везет, на другой вьюки. До Бибиковой ехали хорошо, на семи лошадях. На трех — вьюки, а еще на четырех подполковник, я и казаки-коневоды. А в Бибиковой оказалось всего пять лошадей, да и те так изнурены, что жалко на них смотреть. Выбрали там четыре лошади: три под вьюки да одну Хильковскому. Я с казаками до Корсаковой шел пешком. А там догнали полковника Ушакова, что нынче с нами приехал. Увидел я его и обмер. Он на меня еще с лета серчает.
— Господи, полковник! А чего бы это он на тебя сердце держал? — спросила Марфа.
— Ой, долго про то баить… Как еще в Усть-Зейской были, генерал приказал мне докладывать о всех прибывавших: кто на чем и с чем приплыл, сколько у него сплавных и каких именно судов. От начальников отрядов я брал записки, что сплавлялось и куда.
Когда пришла лодка Ушакова, я тоже спросил: кто приплыл? А он увидел, что спрашивает простой казак да и закричал: «Тебе-то какое дело? Убирайся к черту!» Я ему тогда докладываю, что имею личное приказание генерал-губернатора спрашивать всех, и каждый обязан говорить. Он мне на это: «Убирайся отсюда, болван, пока я не приказал тебя высечь. Я начальник гражданского сплава полковник Ушаков». А я спрашиваю: «С чем плывете и куда?» Полковник совсем рассвирепел: «Ты еще здесь, наглец ты этакий! Марш с моих глаз. Сейчас я сам приду к его высокопревосходительству и лично доложу. Не твоего это ума дело!»
Я явился к генералу и все доложил. «Тут ли баржи?» — спросил он. Я ответил, что Ушаков прибыл на лодке, а плывущих по Амуру барж не видно.
Скоро подошел Ушаков и начал докладывать. Но генерал перебил его: «Где баржи?» — «Остались на мели…» — пробормотал полковник и хотел что-то объяснить. Но генерал не дал ему больше сказать ни слова. Отчитывал он его, отчитывал, а потом схватил меня за руку, подтянул к Ушакову и спросил, как он смел ругать посланного им казака. Полковник стал отпираться, а генерал опять перебил его и заявил: «Этому мальчику я больше верю, чем вам. Не смейте марать его! Он все мои приказания выполняет в точности! А вы, господин полковник, немедленно возвращайтесь обратно и не показывайтесь в Усть-Зее без барж!»
Вот с ним-то, с полковником этим, я и встретился опять в Корсаковой. Ушаков меня сразу узнал и тут же сказал Хильковскому, что я доносчик, испортил его отношения с генералом и навредил ему в дальнейшей службе. А когда они решили ехать вместе, я совсем перепугался. И с Хильковским мне было худо, а с двоими будет еще хуже.
Марфа и Настя вздыхали, Мандрика сосал свою пустую трубочку, а Роман, допивая молоко, продолжал свою историю.
Когда Хильковский и Ушаков сговорились ехать вместе, Роман хотел бросить их и бежать обратно в Усть-Зею. Но его очень тянуло домой. Там еще с весны ему была сосватана невеста, свадьбу отложили до зимы, и он решил терпеть.
В станице Корсаковой оказалось шесть загнанных лошаденок. Четыре из них заняли под вьюки господ, а на двух поехали Ушаков и Хильковский. Роман и корсаковские казаки шли пешком. Не раз в пути еле живые лошади ложились, и тогда хозяева их получали оплеухи, а то и розги, за то, что совсем обленились и плохо содержат коней!
Кое-как добрались до станицы Кумарской, потом до Аносовой. В Аносовой нашли только четыре истощавшие лошади. Хильковский и Ушаков решили здесь отдохнуть. Романа с вьюками отправили в следующую станицу Кузнецову, приказав ему, оставив там вьюки, спешить обратно. «Особенно смотри за ящиками. Там у меня подарки для его высокопревосходительства», — наказывал Хильковский.
Вернулся Роман по первому мокрому снегу, только на седьмой день.
— Угодил, думаю, — рассказывал молодой казак, — вошел в избу, а они оба напустились с руганью: где, мол, меня так долго черти носили. Ушаков стал кричать, что меня надо высечь. И высекли бы, да Хильковский вспомнил, что я сын офицера и от наказания розгами избавлен. Пока они ругались, я, веришь ли, дед, без разрешения выскочил на улицу, проплакался там, а потом вернулся и заявил, что далее идти не могу, сапоги совсем изорвались, и ноги я стер и сбил.
«Ну-ка, разуйся!» — не поверил Хильковский. Я снял сапоги — на ногах раны, думал: начальники мои сжалятся, а они давай меня же ругать. Я, мол, до того обленился, что даже за собой не хочу присмотреть.
Спал я на печке в соседнем доме. Утром казак заходит, говорит: «Иди, твои начальники ехать собираются». А я отвечаю: «Заболел». Думаю, останусь тут и буду ждать лета… В другой раз казак пришел, передает: «Иди, зовут». Я же решил: не поеду, и все, пусть лучше суду предадут. Тогда сам Хильковский в дом ввалился, стал грозить: «Не пойдешь — к лошади привяжем, а поведем. А если и так не пойдешь и не будешь исполнять, что я приказываю, суду предадим». На это я ему ответил: «Суда-то вы лучше сами бойтесь. Он над вами над обоими висит, а мне бояться нечего, у меня обязанность не конюха и не прислуги, чем вы меня сделали. Оставьте меня лучше тут. Не пойду же я босиком по снегу».
Он побегал по избе, постращал еще. «Все равно пойдешь, — сказал, — а обо всех твоих проделках, как о любимце генерал-губернатора, будет доложено ему же». А я ему: «Я и без вас могу написать всю правду генерал-губернатору».