Во Сибири, во Украйне,
Во Даурской стороне, —
— Во Даурской стороне, —
подхватил первый Ванюшка, а за ним девушки и парни:
И на славной, на Амуре, на реке,
На устье Комары-реки
Казаки острог себе поста-ви-ли…
Настя опять повела одним голосом:
Круг острога Комарского
Они глубокий ров вели,
Высокий вал валили,
Рогатки ставили…
Это была старинная песня, память об обжитом еще в стародавние времена Амуре, о котором никогда не забывали в забайкальских селах. Невесть кто и когда сложил ее, может, еще сподвижники Онуфрия Степанова и Петра Бекетова — защитника острога Комарского.
Как несчастьице случилося, —
затянула опять Настя, после того, как хор повторил «рогатки ставили», и, словно бы не замечая Ивана, делавшего ей разные знаки, продолжала:
Тут хор опять вступил, так что молодому казаку не оставалось ничего другого, как подтягивать вместе со всеми:
Издалече, издалече,
Из чистого поля,
Из раздолья широкого,
Из хребта Хингалинского,
Из-за белого каменя
Выкатилось войско большое богдойское…
Солдаты песню такую никогда не слыхали, они попыхивали трубками, переглядывались.
— А что это за «войско богдойское»? — вполголоса спросил один другого.
— Да то ж китайцев они так кличут, — разъяснил второй. — А девка ничо, а! — и он подтолкнул локтем товарища.
Тот хмыкнул и отозвался:
— Хороша Маша, да не наша.
— Она не Маша, а Настя.
— Все одно — не наша!
Перекликались по берегу часовые, и, когда песня смолкла, поведав о битве и поражении богдойцев, слышно стало, как и на Шилке окликают друг друга посты. А потом и там мужские голоса затянули песню. И хотя до певцов было далеко, и слова только-только угадывались, молодые казаки оживились. Они узнали эту песню. Она была новая и сложена своим станичником Пешковым, батькой Насти. И говорилось в песне о тяжелом походе прошлого пятьдесят шестого года, о том, как:
Со Стрелки отправлялись с полными возами,
В Кизи приплывали с горькими слезами…
— Настюха! — крикнул кто-то, невидимый за спинами толпившихся у костра казаков. — Слышь, Настя! Солдаты-то батьки твово песню поют!
Но Насти у костра уже не было. Иван Мандрика, как только песня про Кумару кончилась, незаметно увел девушку от костра.
А в доме Ванькина отца, старого Мандрики, в эту ночь долго горел свет.
Нежданно-негаданно, на самом закате солнца, пожаловали к старикам гости.
Сам Мандрика сидел на лавке, решая, сейчас разуться или попозже, когда жена перестанет греметь чугунками. Марфа же задумала, пока еще совсем не стемнело, пополоскать посуду и в полумраке гоношилась у печи. Чугунок с остатком ухи и печеную картошку она засунула подальше в печь, чтобы Ванька, когда набегается, похлебал тепленького. Вынимая из печи ухват, она обронила горячий уголек на пол и запричитала, что вот, мол, на ночь гость пожалует и придется разжигать каганец, а масла-то в каганце совсем на донышке.
— Ничего, наш гость нагуляется и в темноте ложку мимо рта не пронесет, — отозвался с лавки Мандрика, — а ежели Наську приведет, то им в темноте сподручнее.
— Зря такое баишь, старый, про свое, про дитя-то, — упрекнула его жена.
«Это Ванька-то дитя! Да он уже служилый казак», — хотел возразить Мандрика, да промолчал. С тех пор как он к старости начал заметно усыхать и притаптываться, вроде бы даже ниже становиться, а Марфа его все добрела, власть его в доме постепенно уменьшалась и переходила к жене. И не шумела на мужа Марфа, ничего не приказывала, тем более на людях, а слушался ее Мандрика и старался ни в чем не перечить. А почему — и сам не знал. Может, потому, что не дослужился он даже до полного казачьего содержания, не достиг разряда служилого казака, а может, подавляла его Марфа своей дородностью. Марфа словно не замечала покорности мужа, величала его часто уважительно «казаком», но все в доме шло по ее воле.
Вот так сидел Мандрика, думая: разуваться али жену подождать, — как в сенцах послышались шаги. Там кто-то шарил по двери, нащупывая скобу, ясно, что не Иван. Наконец нашел и открыл дверь.
— Здравствуйте вашему дому! — услышали старики и узнали Ваську Эпова. За Васькой вошла его жена.
Вот уж кого, не только на ночь глядя, а вообще не ожидал увидеть у себя Мандрика, так это Ваську. Эпов имел чин урядника. Побывал однажды в самом Иркутске; от одного этого можно было на век загордиться. Там в иркутском казачьем конном полку учился он строю, артикулам с ружьем и пикой и другим премудростям. У себя в сотне на ученьях Эпов свирепствовал, чуть что не так, лупил казаков палкой по спине. Другие урядники тоже учили палкой, но не так, как Васька, этот бил без снисхождения. Правда, кто побогаче, откупались от побоев, дарили уряднику перед ученьем кто телка, кто жеребенка, а кто и лошадь. Потому-то и хозяйство у Васьки было крепкое. Одних коней — целый табун.
Мандрику Васька иначе и не называл — только малолетком. Сколько годов вместе в одной станице прожили, а за порогом в доме Мандрики урядник ногой не бывал. Если требовалось снарядить Мандрику на какую работу, то он стучал плеткой в окно и кричал: «Эй, малолеток, выходь!» На что Марфа неизменно отвечала: «Сейчас мой казак соберется!»
И вот сам грозный Васька Эпов пожаловал к Мандрике. Старики переполошились.
— Заходьте, заходьте, милости просим, — засуетилась Марфа.
Мандрика соскочил с лавки и не знал, как ему поступать: во фрунт перед урядником тянуться или встречать его как хозяин гостя. А сам в это время думал: «Чего он так поздно, да еще со своей Матреной. Может, урок какой хочет задать, так Матрена зачем?»
— А мы к вам в гости! — сказал, улыбаясь, Васька.
— В гости, по-соседски! — поддержала Ваську жена.
Васька был мужик как мужик — крепкий, почти квадратный. Зато Матрена, несмотря на достаток в доме и добрую еду, тоща была и оттого, может, зла. Поговаривали бабы зимой у проруби, когда по воду на Аргунь ходили, что надо бы Матрене дитенка. Царю-батюшке казак был бы, богу — душа православная, а дому — радость. Может, и приобрела бы тогда Мотря бабий облик, а так — щука и щука.
— Давай-ка, Матрена Степановна, узел! — как на плацу скомандовал Васька, видя, что хозяева все еще в замешательстве.
Матрена протянула ему что-то завязанное в холстинку. Васька потряс узлом, но легонько, и достал оттуда граненый штоф со спиртом, кусок сала и даже свечку, которую, может, еще из Иркутска привез. В станице-то свечки были редкостью, да и баловство это — перевод денег. Ночью спать надо, а не свечки жечь.
Забегала Марфа. Чистую столешницу заново протерла, из печи картофель достала, уху, оставленную Ванюшке. Случай-то какой! В сенцы сбегала за вяленой рыбой и солеными огурцами. Урядник сам уголек из печи достал и раздул, свечку зажег. Никогда еще ночью не бывало так светло в доме Мандрики.
Уселись за столом как равные — с одной стороны гости, с другой — Мандрика с женой.
«Что это Васька такой добрый, не сглазил ли его кто?» — ломал голову Мандрика, наблюдая, как урядник разливает спирт. Васька поднял свой стакан зеленого стекла.