— Надо только нагнуться и не потерять равновесия, — говорил он. — Никакой опасности. Я научился этому приему у окаянных казаков. Поджарьте его, и побыстрее! Пока на запах не слетелся весь эскадрон.
Раздался смех, но быстро умолк. Ландро резко обернулся:
— Да, да, я знаю. Запрещено воровать. Может, вы хотите загнуться от голода? В пехоте есть ловкачи, которые умудряются кормить своих офицеров. Никаких забот! А в Почетной гвардии?
Послышался ропот.
— Да, да, я знаю. Почетная гвардия уважает чужую собственность. Это прекрасно! Чудесно! Но неплохо бы было иметь еще и немного сил, когда настанет время идти в атаку.
— А это действительно страшно, мой лейтенант?
— Никогда не произноси при мне этого слова, парень. Иначе ты у меня «возьмешь лошадь в руки».
«Взять лошадь в руки» — было самым унизительным наказанием в его роте. Это означало идти пешком за строем и вести в поводу лошадей отсутствовавших. То есть выполнять обязанность слуги.
— Однако скажу вам, — вновь заговорил Ландро, — я тоже испытывал страх, и не раз, но нельзя в этом признаваться, никогда!.. Что касается атаки, нет, ребята, это не страшно. Я не знаю, что нас ожидает, но худшее не будет стоить и половины того, что мы пережили под Москвой. А между тем я перед вами, жив и здоров. И на мне ни одной царапины!
Накануне Дрезденского сражения он обратился к своим солдатам со странными, как им показалось, словами:
— Вы увидите, как вокруг будут падать многие из наших. Не спешите считать их мертвыми и не берите на себя труд писать их родным и сообщать о подробностях их героической смерти. Можно ошибиться и принести несчастье в дом, лишить людей надежды.
Его выслушали с удивлением, не зная, что он в этот момент думал о монастыре траппестинок. Многие подумали, что он пьян. Иногда он мог выпить целую канистру, содержащую, по его собственному признанию, водку, смешанную с артиллерийским порохом, это была взрывчатая смесь, способная самого разумного человека превратить в сумасшедшего. Почти все в полку были с дю Ландро одного возраста, некоторые даже старше на несколько лет. Но то ли испытания, выпавшие на его долю в России, ускорили его созревание, то ли по какой другой, плохо поддающейся определению причине, он пользовался уважением. Одного его взгляда, тяжелого, мрачного, было достаточно, чтобы прекратить какую-нибудь стычку или прервать поток жалоб. Если бы эти молодые люди были повнимательнее, они заметили бы в этом взгляде след глубокой грусти, почти безнадежности, но глубоко запрятанной, удерживаемой железной волей. Тот, кто видел его, растянувшегося на соломе, как просто солдата, с закрытыми глазами, вряд ли мог догадаться, что ночь для него была мукой, что шевалье ждал зари как избавления. Когда он не был занят повседневными заботами, ничто не могло его развеять, кроме вида идущих войск. Он мог часами смотреть на проходящих кирасиров, драгун, гусар, егерей и польских улан, на пехотные полки, шагающие по грязи, на артиллерию с ее зарядными ящиками, упряжками и прислугой в голубых мундирах. К пушкам он питал некоторую слабость, любил глядеть на блестящие бронзовые стволы, лежащие между тяжелых колес. Они вызывали у него ощущение мощи, странной надежды, он сам не мог объяснить, на что. Инстинкт солдата подсказывал Юберу, что секрет победы заключен среди этих огнедышащих пастей. И, конечно, он любил свою зелено-красную гвардию, униформа которой напоминала (немного) форму королевских егерей, а также солдат принца Конде и Стофле. Вид пятидесяти киверов с султанами приводил его в хорошее настроение.
Для Ландро сражение под Дрезденом обернулось всего двумя атаками под проливным дождем. Порох не мог остаться сухим даже в заряженном ружье. Пушки увязали в грязи, и шестерка лошадей не могла стронуть их с места. За стеной дождя нельзя было рассмотреть позиции противника. К счастью для Наполеона, он наконец располагал кавалерией. Все надежды были на нее и на атаку Старой гвардии. Два дня прошли в непрерывных кавалерийских атаках и штыковых схватках. 26 августа первые эскадроны Почетной гвардии атаковали немецкую пехоту и схватились с русскими драгунами. На следующий день они опрокинули австрийскую кавалерию и пехоту. Им было предоставлено право после одержанной в сражении победы пройти в марше первыми, с их пленными и отбитыми у неприятеля пушками, впереди императорской гвардии. Ветераны Великой армии аплодировали сыновьям буржуа, аристократов и эмигрантов. Император прошел перед строем, приветствуя их.
— Почетная гвардия, — выкрикнул он, — я приветствую вас! Вы славно начали. Я надеюсь, что вы так же хорошо продолжите и принесете славу знамени, под которым сражаетесь!
В тот же вечер, выслушав доклад Сегюра о военных действиях, он сказал:
— Узнаю старую французскую аристократию. Это те же люди, что и под Фонтени.
Эти слова Сегюр поспешил передать своим гвардейцам. Но имели ли они одну и ту же цену для разбогатевшего республиканца и для потомка крестоносцев?
На привале лейтенант дю Ландро, заложив руки за спину и в гусарской шапке, распоротой сабельным ударом, говорил своим гвардейцам:
— Ну что, мои друзья, вы видите, все не так уж и страшно. Приготовились, сабли из ножен, пришпорили коней и вперед! Ори только как можно громче. Остальное — дело ловкости и удачи. Самая тяжелая работа, я вам скажу, это у пехоты…
— А те пятнадцать из наших, что не вернулись?
— А! Молокосос, если еще что-нибудь скажешь, я дам тебе «лошадь в руки», ты меня не серди!
В штабе поздравляли Наполеона. Те, кто еще накануне убеждал его отойти за Рейн, говорили, что вернулись времена Аустерлица и Ваграма. Наполеон принял нынешние комплименты своих маршалов с тем же равнодушием, что и их вчерашний сарказм. Никто из них не обмолвился о том риске, которому он подвергался, находясь в самой гуще сражения, когда ходил взад и вперед среди свистящих пуль и разрывающихся снарядов. Его больше не любили, и он это понимал. Противник отступил, но он мог рассчитывать только на себя и преданных ему солдат. 30 августа Вандам сдался врагу под Кельном. Затем Удино потерпел поражение у Гроссбира, Макдональд в Силезии, Ней под Денвицем. «Такова война, — думал Наполеон, — утром на коне, вечером на земле». Настроение императора привело в замешательство его сторонников. Казалось, он уже не управлял ситуацией, а наблюдал за ней с каким-то болезненным любопытством, непонятной иронией. Наконец, вняв призывам своих лейтенантов, он решил отойти за Рейн. Но под Лейпцигом союзные войска догнали его и навязали сражение.
От этой мясорубки, длившейся три дня, получившей название «битвы народов», у Ландро сохранились только два ясных воспоминания. Целый день его полк оставался на месте, выстроившись в линию, как на параде, забытый генеральным штабом, но под огнем противника. Каждую минуту в боевые порядки залетали ядра и с треском крутились на месте, рассыпая обжигающие искры. По счастливой случайности, почва в этом месте была болотистая, и они не рикошетили. Но некоторые ядра взрывались в воздухе и опустошали ряды гвардейцев. Соседняя лошадь была разорвана взрывом на куски и забрызгала кровью Тримбаль и ее седока.
Затем, в самый разгар сражения, когда боеприпасы уже подходили к концу, саксонцы дрогнули и побежали, возникла паника. Ландро послали с поручением, и он оставил свою роту. Он оказался в водовороте отступающего арьергарда. В спешке эвакуировали большую часть артиллерии. Шевалье бросил Тримбаль в самую гущу орудий, повозок, зарядных ящиков и едва успел переправиться на другой берег Эльсты. В следующий момент мосты были взорваны. Ноги Тримбаль посекло осколками. Обработав раны водкой, употребив для этого почти половину своей фляги, Ландро, глядя на столпотворение отступающих, неуправляемых солдат, обозных повозок, госпитальных фур и пушек, вспомнил о Березине. Но, хотя небо и было грязно-серым, в лохмотьях низко проносящихся туч, по крайней мере, не шел снег! И все же, когда конница Блюхера атаковала бегущие колонны, внезапно, с диким воем выскочив из леса и рубя направо и налево обезумевших людей, аналогия стала бить в глаза. И так же, как в России, многие, обессиленные от нечеловеческих усилий и голода, садились на краю дороги с одним желанием — умереть.