Амангельды мулла Асим не любил. Он бы простил, что родители весьма неаккуратно платили за мальчика. В конце концов не из-за одних денег учит детей. Он не любил Амангельды за дерзкий нрав и ухватки степного разбойника. Когда учитель запретил ему посещать школу, тот заставил остальных ребят пересказывать и показывать все, что говорил им мулла Асим. Силой заставил ребят, угрозой, что изобьет.
Вся семья не нравилась учителю. Неприветливая мать, насмешливый отчим, не нравился и старший брат — Бектепберген.
Все самое худшее, что есть в степняке, видел мулла в маленьком Амангельды. Выше всего мальчик ставил физическую силу и каждую свободную минуту устраивал борьбу, возню, а то и драку. Однако, если оставался один, вдруг грустнел по-взрослому и начинал петь. Удивительное дело — есть люди, которые больше любят петь в одиночестве, чем на людях. Тоже типично киргизская черта.
Многое раздражало учителя в этом ученике. Даже его манера стоять, расправив плечи, манера смотреть чуть мимо собеседника и то, как не торопился мальчик отвечать на вопросы старших. Не потому, что тугодум, а потому, что уверен: его ответа будут ждать.
Пришлые учителя порой поколачивали учеников прямо на занятиях; без длинного прута или палки никакой урок не проходил, но приговаривать к серьезному наказанию решался здесь далеко не каждый. И зря! Амангельды потому и вырос таким наглым, что, как узнал от аульчан мулла Асим, дома его с рождения никто пальцем не тронул.
Однажды Амангельды сказал учителю:
— Вы очень хорошо рассказываете, куда попадет душа праведника и куда попадет душа грешника. И русский мулла говорил про это интересно. Не хуже вас говорил. Он свои молитвы читал, вы свои молитвы читаете. Вы, конечно, красивее читаете… Выходит, у русских есть свой бог, у казахов свой, а почему тогда нет бога для лошадей, быков, баранов? Им ведь тоже плохо приходится. Например, когда из барана хотят сделать бесбармак, а? Ведь он знает…
Или наивность, или наглость. И то и другое пережитки язычества.
Мулла Асим беспокоился, не выкинет ли мальчишка чего-нибудь такого и при почетных гостях.
Калдыбай Бектасов знал, что Зейнеп умерла. Рано утром ему сообщили об этом из аула Кегокебая. Есть охотники омрачить любой день, есть вестники, которым и суюнши[8] не надо, всю жизнь бы соседям гадости сообщали. Мало кто сомневался в исходе выборов волостного, Калдыбай не сомневался вовсе. Сам начальник уезда накануне беседовал с ним как с будущим волостным. Мудрую вещь предложил Яковлев: избрать Кенжебая судьей. Надо ведь и его чем-то утешить, надо, чтобы не бунтовал, связать должностью. Все сильные люди уезда должны быть связаны с властью и властью связаны. Собственная власть вяжет не хуже, чем чужая.
Мудрости Яков Петрович учился не в России, а в здешних краях.
Вон Кенжебай едет к белой юрте, уже сообщили ему о намерении начальника уезда. Ишь как скачет, воспрял духом, теперь эту подачку как орден носить будет. Калдыбай никогда не хотел ссориться с Кенжебаем. Зачем? Кенжебай весь на ладони. Почему, однако, не зовут в юрту начальника? О чем они там совещаются, когда все решено? Бектасов досадовал на проволочку, а в юрте, поставленной для начальника уезда, статистик Семен Семенович Семикрасов затеял долгий спор. Он говорил:
— Не надо усложнять проблему, господа. Она не так сложна и не так мрачна. Все сравнимо в жизни, все поддается анализу. Благосостояние передовых стран тоже имеет свою историю. Неужели вы полагаете, что пастухи, гонявшие стада на холмах Европы каких-нибудь семьсот лет назад, так уж разительно отличались от здешних скотоводов восьмидесятых годов девятнадцатого века? Я говорю именно о скотоводах, например о скотоводах Валлиса и Шотландии. История народов говорит о том, как важен переход к земледелию, важен сдвиг, первый шаг.
— Ну как же их, по-вашему, сдвинуть к этому шагу? — Яковлев медленно одевался к предстоящей церемонии. Он был без мундира, в одной белоснежной рубахе, живот выползал из брюк.
— Как сдвинуть? — Семен Семенович удивился вопросу. — Да мы их и сдвигаем помаленьку. Плохо сдвигаем, жестоко, беспощадно…
— А в Шотландии пощадно сдвигали, жалостливо?
— Нынче другое время. Мы обязаны быть гуманнее, мы обязаны действовать убеждением и примером. И нельзя торопить их, они сами должны понять превосходство оседлой жизни. Поверить и понять!
Яковлев не любил Семикрасова: больно прыткий, больно грамотный. Все не по нему, все бы переделал на свой лад. На Запад ссылается. Древних кельтов приплел, шотландцев. Памятью хвастает, а у Яковлева память с малолетства плохая. Если и помнит про шотландцев, так только то, что у них мужчины в юбках ходят. И Алтынсарин сейчас раздражал Яковлева. Не любит спорить. Ни с кем не спорит. Скажет свое и замолчит. Вот и сегодня с самого утра молчит, обиделся. А чего обижаться? Пришел мулла, брат купца Хабибулина, пригласил посетить школу, нечто вроде торжественного акта устроил. Все дали согласие, а Иван Алексеевич промолчал. После ухода муллы сказал: «Я не возражаю, господа, чтобы вы посетили торжественный акт, я только огорчаюсь, что школы становятся предметом внимания лишь в такие минуты». Сказал свое и молчит, будто остальное его не касается. А статистик все наскакивает, наскакивает.
— Почему, к примеру, вы решили Кенжебая сделать судьей, да еще, как у них именуется, народным судьей? Это же профанация понятия «народ» и «суд». Вы знаете, сами говорили, что он бандит и лихоимец.
Денщик подал Яковлеву мундир, тот было вставил руки в рукава, но вдруг выдернул их и сел на походный стул.
— Господи, как надоели мне попреки ваши! Хоть рта при вас не раскрывай. Что прикажете делать, если судьей по здешним обстоятельствам может быть только бай, а бай — это всегда лихоимец. Туземное судопроизводство на лихоимстве и взяточничестве стоит.
Семикрасов насупился:
— Я вам не верю. Однако, если вы правы, нужно прежде всего искоренить само туземное судопроизводство и заменить его русским.
— Как же это, позвольте? Вы сами проповедуете равноправие киргизов, уважение к ним, к их обычаям и законам, и сами же…
— Лучшее надо сохранить, а плохое уничтожить. Вы же говорили о беззакониях, какие творятся ныне у нас под носом. Бай отобрал у бедняка жену! Ужасно, отвратительно! Потом наконец бай возвращает жену, но та не может перенести всех своих злоключений и умирает на руках у осчастливленного вами несчастного мужа. Бай — это будущий волостной, эту женщину он вернул по вашему приказу, а умерла она сегодня ночью. Мне отец Борис сообщил.
Яковлев встал со стула, денщик опять сунулся с мундиром, но полковник вновь отстранил его. Лицо его выражало презрение.
— Вы сколько здесь живете, в наших краях? Без году неделю! О чем вы думать собираетесь, я давно забыть хотел! Можете мне верить или нет, но я наперед ни от одного своего приказа добра не жду. И про врачей говорят: одно лечат, другое калечат. А про администрацию это в самую точку. Нельзя здесь сразу вводить русское законодательство, особливо в семейных вопросах. Вы рассказали про молодую жену Бектасова и доказываете, что у них нет хороших законов. Вы требуете нашего вмешательства! А разве не мое вмешательство привело эту бабу к смерти… Впрочем, меньше верьте отцу Борису. Меньше всего верьте тем, кто уверен, что знает главную истину, И вы сами, Семен Семенович, тоже вроде знаете истину. Не потому ли вы и приехали к нам, что ваша истина в России не больно-то ко двору, а хотите насаждать то, что самому дома не нравится.
Яковлев надел наконец мундир и отвернулся от статистика. Его любимый Иван Алексеевич был уже застегнут на все пуговицы, но сидел на ковре по-туземному. Тучный, ширококостный, с красным лицом и багровой шеей начальник уезда был полной противоположностью болезненному и бледному инспектору киргизских школ. «Очень уж хлипкий, — подумал про Алтынсарина Яковлев. — Это только сторонний взгляд видит в киргизах одних здоровяков да батыров, а если вглядеться, то сплошь больные. Правда, хлипкие больше дома сидят и мрут скорее».