Джангильдин размышлял, кого из двух следует пригласить раньше, кого позже, когда дверь открылась и, пятясь задом, вошел старик уборщик. Он нес охапку дров и, свалив их у печки, сказал:
— Комендант велел тебе печку топить. — Он доверчиво глядел на Джангильдина слезящимися глазами больной собаки. — Можно?
Джангильдин кивнул и уперся взглядом в бумаги. Он вспомнил, что все вокруг звали старика Бейшарой, однако обратиться так на официальном допросе невозможно.
Старик сидел перед печкой на корточках и смотрел в топку, где медленно занимался огонь.
— Как вас зовут? — спросил Джангильдин.
— Бейшара.
— Я спрашиваю, как ваше настоящее имя?
— По документу?
— Да.
— По документу я Николай Пионеров, а раньше был Кудайберген.
— Так как же мне вас называть?
— Бейшара. Так меня все зовут. Я давно не обижаюсь. Меня даже в Берлине так звали — господин Бейшара Пионеров.
— Где? — переспросил Джангильдин.
— В Берлине. Есть такой город, — объяснил Джангильдину Бейшара. — Там дома большие и народу много. Дойш называются. Самый умный народ на земле. Они могут по небу летать на пузырях вроде бычьих и на других штуках тоже летают. Я сам видел, хотя мне здесь никто не верит.
Старику обычно не верили, когда он рассказывал про полеты на бычьих пузырях, те же, кто верил, причислялись им к самым умным. Вот и теперь Бейшара не столько хвастал, сколько хотел проверить начальника, сидящего за столом. Оказалось, что начальник не дурак. Если и не поверил, то недоумения никак не выказал, а предложил присесть к своему столу и рассказ про Германию слушал не прерывая.
— А за что вас посадили в тюрьму? Кто и когда?
— Э-э, — протянул старик. — Это давно было, тех людей нет давно. Пять лет назад меня посадили. В 1914 году.
— И до сих пор не выпускали? В чем вас обвинили?
— Тогда считали, что я немецкий шпион.
Безропотность и пришибленность Бейшары вполне позволяли думать, что его по дурацкому подозрению могли посадить в самом начале мировой войны и забыть выпустить. Не сразу Джангильдин понял, что старик содержался в тюрьме по собственному желанию и вполне добровольно. За еду и крышу над головой.
— При царе еще когда, то хорошо кормили, при алашах совсем плохо, но иногда из конвойного котла наливали, иногда арестанты остатки передач давали… Когда холодно стало, я с арестантами спал, вместе теплее.
Джангильдин стал записывать показания Бейшары, на минуту заколебался насчет того, отнести ли этого свидетеля к числу пострадавших от прежнего строя или же причислить его к тем, на ком старый строй держался. Ведь, как ни говори, а был этот Бейшара тюремщиком, хотя и младшим. Единственным итогом размышлений было то, что комиссар — вовсе, впрочем, бессознательно — перешел со свидетелем на более резкое «ты».
— Ты знаешь, старик, что в этой тюрьме содержались верные сыны нашего народа и среди них батыр Амангельды? Ты видел его в тюрьме?
— Зачем глупость спрашивать? Как я мог его не видеть, сам подумай. — Старик почему-то тоже перешел на ты. — Я его с детства знаю, мы с аулом Кенжебая кочевали.
Старик попытался начать свои показания издалека, но Джангильдин выслушал только про то, что Бейшара знал батыра с сопливого детства. Его интересовал самый финал, и вопросы он стал задавать с конца:
— Кто увел Амангельды на расстрел? Ты видел?
— Их много было. Кто к нему раньше ходил, те и в последний раз пришли.
— Кто именно?
Старик, не задумываясь, начал называть имена. Они полностью совпадали с перечислением, известным Джангильдину по предсмертному письму друга: Дулатов, Каратлеуов, Касымовы, Оскар Алмасов, Казгельды Карныков…
— Они к нему часто приходили, когда он в другой камере сидел. Уговаривали.
— Уговаривали?
— Ну да! Чтобы против большевиков пошел, а он, дурак, все им поперек говорил. Он и в детстве упрямый был. Я ему говорю: ты соглашайся с ними, пока сила у них, а потом по-своему поступишь, когда на свободу выйдешь. Там ищи-свищи. Одно слово — дурак! Я ему говорю: соглашайся, батыр. Я со всем всегда соглашался и — видишь — живой-здоровый, а которые не соглашались, те в земле гниют. Кенжебай гниет, и Бектасов гниет, и поп Борис, который меня крестил, тоже издох, говорят. А я живой. Я видел в Германии, как люди по небу на пузырях летают, как бабы голые танцуют. Я иногда ему пел про это. Сяду у его двери и пою вроде для себя, а на самом деле для него. Ему не разрешали домбру давать, а я пел. Он говорил мне: «Ты плохо поешь, Бейшара». Шутил, наверно. Я старался.
Джангильдин не перебивал Бейшару. В его болтовне проскальзывало кое-что, чего нарочно не выспросишь.
— Когда он в большой сухой камере сидел, ему передачи разрешали, сами еду посылали, бинт давали. У него рана воспалилась, он сначала молчал, только мне сказал…
— Рана?
— Конечно. У него в левом плече пуля загноилась. Он ведь отстреливался от них, когда брали его. Ну сначала они его кормили, уговаривали, бинт давали, а потом в карцер кинули. Эта камера, где он последнее время был, карцер называется по-русски.
— А когда его перевели в карцер?
— Разве упомнишь? Теперь уж зима на дворе, а дело-то весной было. Когда, не помню, но знаю, что в тот день пятница была, большой намаз был. Мулла Асим Коран читал, а меня не пустили, потому что я крещеный.
В который раз Джангильдин перечитывал последнее письмо…
«Меня ввели сюда в пятницу. С тех пор как сижу… После семи дней четверть чаю, полфунта сахару…»
— Его посадили в карцер и не кормили? — спросил Алиби. — Может так быть, что вовсе не кормили?
— Почему не может? — в свою очередь спросил Бейшара. — Приказали еды не давать и пить не давать.
— Кому приказали?
— Всем приказали.
— И тебе?
— Мне не приказывали. Я сам понял. Целую неделю приказали морить голодом и жаждой.
Джангильдин старался не глядеть на Бейшару. Предстояло решить судьбу этого, по всей видимости, вполне вменяемого человека, добровольного тюремщика и мучителя. Однако принять единственно правильное революционное решение что-то мешало; может быть, полная откровенность старика. Наверное, поэтому Джангильдин обрадовался продолжению рассказа:
— Первые два дня я боялся к карцеру подходить, а потом ночью подходил. Два раза хлеб ему давал по пайке, один раз половину. Воду давал. Потом во время обхода он бумагу попросил и карандаш, чтобы тюрям письмо писать… После этого письма они и обозлились еще больше. А у него жар был, иногда меня не узнавал. Рука была сизая с чернотой, надутая, как колбаса. Он мне показывал. Он меня с детства любил, я ему конфеты давал. У меня тогда много конфет было.
Бейшара рассказывал Джангильдину правду, и непонятно, зачем врал про конфеты. Он понимал, что врать тут не надо, и выгоды от такого вранья не ждал никакой, просто хотелось так закончить свой рассказ про батыра и про свою дружбу с ним. Конец должен быть хороший, приятный слушателю.
Вдову последнего начальника тургайской тюрьмы привели под конвоем. Она была укутана в два платка и долго разматывалась, расстегивалась, усаживалась, а усевшись и поерзав по скамье, вдруг успокоилась, затихла и расползлась, оказавшись очень старой и неопрятной женщиной с животом, вывалившимся почти до колен.
По делам Джангильдин представлял ее совсем иначе: величественно-чопорной, высокомерной. В боа и с лорнетом. В качестве главного компрометирующего ее материала фигурировали стишки, напечатанные в колчаковской газетке «За Русь Святую!»:
…Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкой большевик
Подползает к своей жертве,
Он зубами к ней приник.
Вурдалак под красным флагом,
Словно бес во тьме степей,
Кровь сосет из своей жертвы
И смеется он, злодей!