Однажды Верди подумал о Пазетти. Композитору не очень нравился инженер, любитель музыки — он казался человеком пустым и ненадежным. Но этот Пазетти настойчиво и неоднократно предлагал свою помощь и посредничество для переговоров с импресарио, и композитор решил, что нельзя пренебрегать никакими возможностями, чтобы как-то наладить дело с постановкой «Оберто».
Он направился к Пазетти. Инженер встретил его очень радушно и стал сыпать именами влиятельных людей, которые ни в чем не могут ему отказать. В ответ на все возражения и оговорки композитора он твердил одно:
— Пустяки, пустяки, и говорить об этом не стоит. Раз я за это берусь, все будет улажено!
И, конечно, как и следовало ожидать, он ничего не сделал. Проходили дни и недели — и все оставалось по-прежнему. Пазетти куда-то скрылся. Композитор нигде не встречал его. О Мерелли и о том, что он заинтересовался «Оберто», не было никаких сведений.
Так закончился карнавальный сезон и незаметно подошел весенний. Он начался первого апреля, на второй день Пасхи.
Утром композитор встретил на улице Мериги, виолончелиста из оркестра театра Ла Скала, и тот сказал ему:
— Приходите сегодня вечером в театр, послушайте новую примадонну. Идет «Лючия». Я оставлю вам в конторе входной билет в партер.
Вечером Верди пошел в театр и видел и слышал Джузеппину Стреппони.
Молодая артистка выступала в Милане впервые и сразу завоевала симпатии публики. После первого действия ее вызывали двадцать три раза. Вокальное мастерство ее было безупречно, а игра ее захватывала зрителей искренностью и силой чувства. Роль Лючии она проводила продуманно и проникновенно. В ней было редкое, ей одной присущее тонкое обаяние. Голос ее был прекрасен — высокое сопрано большого диапазона, окрашенное каким-то особенным, необыкновенно волнующим и неожиданным у такого высокого сопрано грудным тембром.
— Она кончила Миланскую консерваторию с отличием пять лет назад. За эти пять лет она выступила в двадцати семи театрах… И всюду с возрастающим успехом. И теперь она абсолютная примадонна.
Все это сообщил композитору Пазетти, которого он неожиданно встретил в антракте. Пазетти, как всегда, бросился к нему с распростертыми объятиями. Он держался так, как будто между ним и композитором никогда не было деловых разговоров и Пазетти не брал на себя обязательства переговорить с Мерелли об опере Верди. Он жил легко, этот инженер — любитель музыки. Он обладал счастливым умением брать от жизни только одно приятное. А хлопоты о людях неизвестных связаны, как известно, с затратой каких-то усилий, и не всегда приводят к блистательной победе. Пазетти имел обыкновение широковещательно обещать поддержку тем, кто в ней нуждался — ему было приятно чувствовать себя в роли благодетеля, — но, пообещав, он никогда не тревожил себя воспоминаниями о необходимости выполнить свои обещания.
Он считал, что человек действительно выдающийся так или иначе выбьется на дорогу; что же касается тех, которые по существу не заслуживают признания, то о них и беспокоиться нечего.
Всего приятнее было для него суетиться и шуметь вокруг молодой восходящей звезды. Это безопасно и не лишено выгоды.
Когда композитор столкнулся с Пазетти во время антракта, инженер — любитель музыки был всецело поглощен Джузеппиной Стреппони.
— Какова примадонна, а? — спрашивал он у всех. И вид у него был торжествующий, как будто именно он «открыл» и предложил вниманию публики новую замечательную артистку. — Мила, — говорил он, — очень мила, изящна, грациозна, хотя и не блистает неотразимой красотой. Это жаль. Зато умна, неслыханно умна и в высшей степени образованна. Некоторые из наших газетных сотрудников имели беседу с синьорой Стреппони, в частности молодой Солера. Он передал мне вкратце содержание беседы. Не скрою, я был поражен, поражен до глубины души. У синьоры Стреппони светлый ум, безусловно светлый ум и, кстати, очень оригинальный. Не мог отказать себе в удовольствии записать некоторые мысли синьоры. Это очень интересно. Вот послушайте…
Пазетти держал в руках раскрытую записную книжку. Они стояли в партере, сразу за креслами. Мимо них все время проходили те, которые направлялись в фойе или возвращались оттуда. Пазетти раскланивался направо и налево.
— Послушайте, послушайте… — говорил он, перелистывая книжку. Тонкая бумага шелестела у него под пальцами. И он стал читать, поминутно прерывая чтение восклицаниями и комментариями:
— «В беседе с представителями печати синьора Стреппони сказала, что в исполняемой ею музыке она больше всего любит и ценит выражение сильных страстей и глубоких переживаний». Каково, а? «И хотя ее голосовые связки и упорная работа над усовершенствованием вокального мастерства позволяют ей с легкостью преодолевать любые трудности виртуозного характера — виртуозное пение никогда не увлекало ее. Почему? Потому, что виртуозность, как самоцель, кажется ей ненужной и для искусства оскорбительной». Что? Виртуозность оскорбительна для искусства? Этого я, однако, не понимаю. Хотя отдаю должное силе и смелости такой мысли. Может быть, над этим следует призадуматься. Читаю дальше. «Цель искусства, говорит она, представляется ей очень высокой. Искусство не должно вызывать пустого удивления перед ловкостью и подвижностью человеческого голоса, искусство должно волновать сердца людей». Вот это красиво, не правда ли? И совершенно верно! Я с этим вполне согласен. Поэтому, говорит синьора Стреппони, она особенно любит те партии, где музыка наиболее сильно и правдиво — она так и сказала «правдиво» — выражает чувства героев. Эта музыка помогает ей создавать сценические образы, способные взволновать и растрогать слушателей, а это как раз то, к чему она стремится. Ну что ж, это вполне естественно для примадонны. Слушайте дальше! Из композиторов она, оказывается, больше всех любит Доницетти и Беллини, особенно Доницетти за то, что он, видите ли, ближе всех других стоит к реальной жизни. Вот тут я, собственно говоря, не совсем понимаю, что прелестная синьора хочет сказать. Реальная жизнь в искусстве — что это такое? И не кощунственно ли это по отношению к искусству? Я думал сначала, что она оговорилась, но нет, дальше она говорит, что «Доницетти ощущает в музыке подлинную правду острее, чем кто бы то ни было из композиторов современности, и это придает его творчеству необыкновенную убедительность и образность». Ну, знаете, в жизни не слышал ничего подобного! Я поражен, я не нахожу слов, чтобы выразись свое восхищенное изумление! Никогда не слышал, чтобы молодая девушка выражала мысли об искусстве с легкостью и уверенностью опытного теоретика. Это очень интересно, не правда ли? И тут же с очаровательной женской скромностью она просила не доводить через прессу до сведения широкой публики этих высказываний, потому что оба композитора — и Беллини и Доницетти — великие маэстро, и память маэстро Беллини для нее священна, и у него такая божественно певучая мелодия, как ни у кого на свете. Ну, что вы на все это скажете?
И Пазетти размахивал рукой, в которой держал записную книжку, и возводил глаза к театральному плафону, как бы призывая в свидетели хороводы фигур, написанных аль фреско художниками Гайэцом и Ваккани.
Но композитор ничего не сказал. У него не было никакого желания разговаривать и, тем более, делиться впечатлениями с Пазетти.
А когда он шел из театра домой, он думал о том, что никогда еще не слышал голоса такой необыкновенной чистоты и своеобразной окраски, что синьора Стреппони — пытливая и очень значительная артистка и что она умно и проникновенно работает над ролью. И еще он подумал: было бы хорошо, если бы «Оберто» был поставлен в Ла Скала и роль Леоноры исполнила бы Джузеппина Стреппони.
А потом для композитора опять потянулись серые, трагические в своей однообразной и безнадежной пустоте будни…
Между тем сезон в Ла Скала проходил блестяще. С утра в кассу выстраивалась очередь. Она тянулась вдоль стены театра и заворачивала на улицу Санта Маргерита, и несколько раз толпа опрокидывала и ломала деревянные загородки, которые с двух сторон устанавливались вдоль очереди, образуя узкий проход по направлению к кассе.