Маргерита не знала, куда смотреть, так нравилось ей все это. Она все время повторяла: «Как красиво, как красиво!» И у нее блестели глаза и, казалось, она вот-вот захлопает в ладоши. Она взяла его под руку и сказала: «Пойдем сюда!» — точно имела определенную цель.
Они пошли вниз по улице Сан Мурицио. Навстречу им попалась группа молодежи, вероятно, студенты. Они несли бумажные фонарики на высоких шестах и громко пели. И тут они в первый раз услышали слово «амнистия». Но они не знали, кому она объявлена, эта неожиданная амнистия, и пока они терялись в догадках, группа молодежи уже прошла мимо. Композитор обернулся и посмотрел им вслед, и как раз в эту минуту один из юношей тоже обернулся и помахал рукой, и закричал:
— Радость, радость!
Они вышли на улицу, пересекавшую Сан Мурицио, и Маргерита не выдержала и на самом деле захлопала в ладоши:
— Смотри, смотри, какая прелесть!
Улица была обсажена акациями, они были подстрижены в виде шаров и тоже украшены гирляндами разноцветных фонариков. На фонариках были рисунки, сделанные тушью, — хороводы смешных танцующих фигурок: Арлекины, Пьеро, Коломбины, персонажи в треуголках и плащах, как на картинах венецианца Лонги. Маргерита стала обходить деревья, рассматривая фонарики. И вдруг она опять закричала:
— Смотри, смотри! Ты знаешь, что это за улица?
Рукой она указывала на дощечку, прибитую к дому.
И он увидел, что улица была Санта Марта и здесь жил профессор Селетти, милейший профессор Селетти, учитель гимназии, старый друг, заботливый и гостеприимный. Как он раньше не подумал о нем?
— Вот видишь, — сказала Маргерита, — я так и знала, что, идя пешком, мы скорее найдем пристанище на ночь.
Он не мог простить себе, что раньше не вспомнил о Селетти. Ну как это случилось, что он не подумал о нем?
Они ускорили шаг и мимо круглых шапок деревьев с веселыми бумажными фонариками дошли до дверей дома Селетти и поднялись две ступеньки вверх. Он взял в руку знакомую дверную колотушку — бронзовую голову собаки — и громко постучал. И потом испугался, что профессор и его жена спят, и они своим приходом наделают переполох, но Маргерита сказала:
— Нет, нет, они не спят, все окна освещены.
И действительно, они не спали, потому что никто не спал в Милане в эту ночь, и им открыли, и — ах! — удивление, приветствия, восклицания:
— Боже мой, маэстро! Маэстро! И синьора Маргерита! Откуда? Боже мой, ночью, пешком? Как же так? Дорогой маэстро, дорогая синьора Маргерита!
И вверх по лестнице, по славной, до блеска натертой лестнице со знакомой красной дорожкой в столовую, где пахнет чем-то вкусным, чем-то праздничным, кофе и ванилью, и мускатным орехом, и где сидят гости, незнакомые, но приветливые, и над столом лампа под фарфоровым колпаком, и круг мягкого света на белой скатерти, и вино в бокалах, и синьора Селетти хлопочет:
— Нет, нет, не задерживайте их, им надо отдохнуть и выспаться с дороги, такая дорога, ужас, ужас! Бедняжки, идемте, идемте, я вас провожу!
И наконец одни в просторной чистой комнате, и теплая вода в кувшине, и в кровати упругий мягкий матрац, набитый шерстью, и свежие льняные простыни, от которых пахнет лавандой и мятой, и счастье вытянуться и повернуться на бок, и опять на спину, и расправить усталое тело и не успел подумать — какое счастье! — потому, что сразу же головокружительный полет, безудержный провал в бездонную блаженную тишину.
Ну, конечно, конечно, этот приезд в Милан был для композитора большим и важным событием, и он ждал очень многого от своего пребывания в столичном городе. В его распоряжении был целый месяц — за такой срок можно кое-чего добиться, — и он был уверен, что ему удастся пристроить оперу в какой-нибудь из театров Милана. Все равно в какой, лишь бы она была поставлена. И, конечно, больше всего ему хотелось видеть оперу поставленной в Ла Скала.
Но в этот приезд ему ничего не удалось. «Оберто» пролежал в его папке без какого бы то ни было движения, он не был поставлен ни в одном из миланских театров и, вероятно, совсем не увидел бы света рампы, если бы не своевременное вмешательство Джузеппины Стреппони. Синьора Стреппони действительно сыграла в этом деле большую и, может быть, даже решающую роль. Но это произошло позже, в следующем сезоне. А тогда, в сентябре, он прожил в Милане больше месяца, и ему решительно ничего не удалось. Можно сказать, что неудача преследовала его по пятам. Едва только он преодолевал одно препятствие, как на пути его тотчас возникало другое.
У него не было в Милане влиятельных друзей и не было друзей-музыкантов. Учитель его, добрейший Винченцо Лавинья, умер два года назад, и единственный человек, на помощь которого композитор мог рассчитывать, был Массини, директор театра Филодраматико. И вот накануне того дня, как композитор приехал в Милан, Массини был уволен с поста директора театра и, таким образом, оказался лишенным сценической площадки, на которую распространялось его влияние. Это было для композитора весьма значительной неудачей.
Как раз у этого Массини Верди впервые услышал о Солере.
Это было на другой день после приезда. Он встал рано-рано, раньше всех — так он торопился к Массини, так боялся не застать его дома. Он ведь не знал, что Массини уже не стоит во главе театра Филодраматико, и он побежал к нему с утра, потому что но хотел понапрасну терять ни одного дня, ни одного часа.
На улицах в то утро было огромное скопление народа. По городу дефилировали австрийские войска. Они тянулись к дворцовому плацу. Парад должен был принимать сам император.
Композитор подвигался вперед очень медленно, а один раз ему пришлось стоять больше четверти часа, пропуская войсковые части. Сначала двигалась кавалерия, и он не мог дождаться, когда кончатся эти одинаковые ряды лоснящихся лошадиных крупов, золотистых, вороных, серых в яблоках, и над ними светлые кирасы, и высокие кивера, и длинные пики с яркими черно-желтыми флажками.
Он стоял и дрожал от нетерпения. Кавалерия наполнила всю улицу звонким разнобоем цоканья и, казалось, этому цоканью не будет конца. И когда отцокала конница и он устремился вперед, чтобы успеть перебежать на другую сторону улицы, из-за угла вынеслась артиллерия — полевые орудия и зарядные ящики, и короткие широкожерлые мортиры — и стук, и лязг, и грохот, и под копытами лошадей короткие искры, и публика на балконах неистово аплодирует.
Публика на балконах… Потому, что на улице, где было много простого и бедного люда, аплодировали гораздо меньше и даже почти не аплодировали. Вернее, шумно аплодировали какие-то небольшие группы людей, как будто нарочно расставленные в толпе для инсценировки «безудержного восторга верноподданных». И вокруг этих групп аплодировали так, как это можно делать по приказу или по принуждению.
Большинство же смотрело на проходящие войска, стиснув зубы, сжав кулаки и молча. Но чувствовалось, что молчать трудно. И вдруг, недалеко от композитора, кто-то сказал громко и самозабвенно:
— Сжалься над нами, о господи! Безумцы рукоплещут орудиям истребления своего народа!
И композитор невольно обернулся в ту сторону, потому что его поразила страстность, почти исступление, с которым были произнесены эти слова. И он увидел человека, изможденного и почерневшего от голода и лишений; тело его было покрыто рубищем, а взгляд горел вдохновенно, как у пророка. И тотчас на том месте, где стоял этот человек, толпа взволновалась и образовался быстрый круговорот, так что переодетые полицейские агенты, пытавшиеся арестовать изможденного человека, оказались в безвыходном положении. Куда бы они ни устремились, они всюду попадали в круг смеющихся лиц, слышали насмешливые возгласы и смелые шутки. А человек с лихорадочно горящими глазами утонул в толпе, как камень, брошенный в море. Где уж его найти!
У Массини были гости. Один из них был инженер Пазетти, другого Массини почтительно называл синьором Тассинари. Пазетти был молодым щеголем, сошедшим, казалось, со страницы модного журнала. Он считал себя эстетом и тончайшим знатоком искусства и сделал вид, что чрезвычайно заинтересован, когда Массини представил ему композитора.