И, однако, Мария Малибран играла роль Дездемоны так, как никто до нее не делал этого. Она создала новое представление о Дездемоне в опере Россини. Она сумела обойти все отклонения от шекспировской трагедии как в самом сюжете, так и в его развитии, прошла мимо всех искажений бессмертной трагедии, внесенных в оперное либретто либреттистом маэстро Россини маркизом Берио — и она по-своему воскресила в опере образ героини Шекспира.
Появление Марии на сцене сразу взволновало весь зал. Она была неузнаваемой. Она была совсем иной, чем в роли Нормы. Она казалась необыкновенно хрупкой и юной, шестнадцатилетней. В ее фигуре, в походке, в манере держаться было что-то девическое и целомудренное, и голос ее звучал чистым и легким сопрано. Ее встретили громом долго не смолкавших аплодисментов, и она поклонилась, глядя в зал удивленными, невидящими глазами. Она всецело была в роли — была в Венеции, супругой Отелло, тайно с ним обвенчанной и в тот же час с ним разлученной. Кто-то из поклонников Пасты сказал, что Дездемона в изображении Марии Малибран — не взрослая женщина, а девочка, почти ребенок: не Дездемона, а Джульетта. И, может быть, на первый взгляд могло показаться, что это так. Однако только на первый взгляд.
В сцене с Эмилией Дездемона плакала от страха и досады при мысли, что дар, предназначенный любимому супругу, попал в чужие руки. И она действительно казалась девочкой, беспомощной и робкой.
А в пышном зале, среди гостей, перед отцом, который хочет выдать ее замуж за Родриго, она была иной. Вся — напряжение и воля. «Что вижу? Сердце, не выдай!» Она была находчива и изобретательна. На просьбу отца она отвечала отказом. Не сразу. Понимала, что сразу нельзя. Боялась себя выдать. Собиралась с мыслями. Инстинктивно выигрывала время. Но при появлении Отелло она переставала скрывать свои чувства, и, боже, с какой гордостью, как радостно и смело она признавалась: «Да, это правда, я поклялась ему».
Любовь к Отелло была содержанием ее жизни. Любовь придавала ей и силу, и смелость, и находчивость, и решительность. И если у нее бывали взрывы отчаяния, то это отчаяние было мимолетным и было бурно и страстно, как протест, и она быстро приходила в себя и снова боролась за свою любовь, за счастье, за Отелло.
Так понимала и переживала роль Мария Малибран, и так вместе с ней переживала судьбу Дездемоны многотысячная публика всех театров, где Мария играла эту роль.
В сцене поединка между Родриго и Отелло Мария захватывала и подчиняла себе весь театр силой и страстностью чувства. Она смотрела на Отелло с обожанием, с восхищением, она считала его неуязвимым и непобедимым, она готова была жалеть Родриго, этого глупого мальчишку, который дерзает меряться силами с героем! Но как только она оставалась одна и ее поражала мысль, что исход поединка может быть смертельным для Отелло, она мгновенно преображалась. Теперь она вся — порыв и страстная мольба. «О, небо! Безжалостно оно, если меня с любимым разлучит! Спаси его, молю, меня убей! За счастье я сочту погибнуть за него!»
И когда она узнавала, что опасности больше нет и что Отелло жив, все существо ее точно растворялось в огромном, переполняющем ее ощущении счастья. И она бежала к рампе и простирала вперед руки, как бы желая приобщить весь мир к этому счастью. «Спасен! Спасен! Вот все, что сердцу надо!» И голос ее звучал так светло и ярко, и радостно, как еще ни разу, и этим звучанием она усиливала и окрашивала и образ и переживание.
Тотчас после этого камнем падал на нее неумолимый гнев отца. И опять менялся ее облик, и она опять жила новым, необыкновенным, трогательным чувством. Не так-то просто вытравить из сердца взлелеянные с детства любовь и уважение к отцу. Мария глубоко чувствовала мучительное внутреннее противоречие. С какой задушевностью и непосредственной дочерней нежностью звучала у нее фраза: «Если отец меня покинул, ах! — от кого мне ждать пощады?» Все украшения, из которых как бы соткана эта фраза, все эти завитушки из восходящих и нисходящих гамм она наделяла волнующим смыслом и обезоруживающей теплотой.
И, наконец, последняя сцена.
Когда поднимался занавес, Дездемона стояла у высокого стрельчатого окна, спиной к публике, и смотрела вдаль. И так, спиной к публике, она отвечала Эмилии: «Нет, я не надеюсь увидеть его снова». Потом она поворачивалась и отходила от окна. Она шла медленно, в тяжелом раздумье, и когда публика видела ее лицо, всем казалось, что целая жизнь прошла между первым и последним действием оперы и что ничего не осталось от обаятельной, сияющей молодостью девушки, которая так страстно и решительно боролась за свое счастье. Мария проводила эту сцену с каким-то особенным внутренним напряжением. Она двигалась медленно, скользила по сцене неслышно, почти автоматически, почти как лунатик. Она пребывала в каком-то глубоком и мучительном оцепенении. И так — глубоко ушедшая в себя — она как бы случайно подходила к арфе и перебирала струны, и вполголоса напевала печальную песенку: «О, ива зеленая, тихая тень, из листьев сплетите венок на могилу».
Она не распевала эту песню как выигрышную оперную арию, изысканно и эффектно играя голосом — так обычно делали другие певицы, — нет, нет, она напевала почти вполголоса, бесхитростно и задушевно, как бы складывая песню для себя одной. Это производило необычайное впечатление. О, как она заставляла себя слушать! Кажется, никогда еще не было в театре такой напряженной, такой трепетной тишины.
Раскат грома и внезапно налетевший порыв ураганного ветра, и треск рамы, и звон разбитых стекол нарушали интимное очарование этой сцены и выводили Дездемону из состояния подавленности и тихой печали. Дездемона вздрагивала, она прерывала песню, ее охватывало предчувствие беды, ощущение неминуемой, быстро надвигающейся гибели. И Мария так остро и болезненно переживала это, что вместе с ней переживали и заранее содрогались все сидящие в зале.
Появление Отелло воспринимали с нескрываемым волнением. Правда, выход мавра был поставлен очень эффектно и впечатлял сам по себе. Отелло появлялся на верху витой лестницы, освещенный дрожащим пламенем светильника, который он держал в руке. Мавр спускался бесшумно, мягкими, скользящими движениями, как хищный зверь, готовый к прыжку. Каждый поворот лестницы скрывал его от зрителей и, когда он скрывался, сразу становилось темно, а потом Отелло появлялся ниже, и пламя освещало его черное суровое лицо и белую одежду, и драгоценные камни на рукоятке кинжала, заткнутого за широкий пояс. Это было само по себе очень эффектно и всегда нравилось публике.
Но сегодня настроенность предыдущего действия, настроенность, созданная игрой Марии, заставляла воспринимать сцену появления Отелло как сцену, полную зловещего смысла.
Отелло отдергивал полог. Дездемона просыпалась. Быстрым движением спрыгивала со своего ложа. Смотрела на Отелло с любовью и надеждой. Но надежду сразу уносило чувство тревоги. Короткий, стремительный диалог. Несколько реплик. Опять обвинение. «Ты изменила клятве!» — «Я не виновна». — «Клятвопреступница!» — «Моя вина — любовь к тебе».
Надо было видеть и слышать, как Мария проводила эту сцену. Потрясающе! Незабываемо! Все существо ее восставало против несправедливости. Она твердила одно: «Я не виновна». Стояла перед супругом самоотверженно-бесстрашно. Видела в руке его кинжал. Готова была умереть, лишь бы он ей поверил: «Не сдерживай удара — вот мое сердце, умру без страха, я не виновна!» Смотрела в перекошенное яростью лицо Отелло, видела его налитые кровью глаза, но еще не верила в возможность злодеяния. Она любит, она готова бороться.
Но новые преграды, как горы, громоздятся перед ней.
«Погиб Родриго, Яго убил его». — «Яго? О, боже! Как мог довериться ты Яго?» Как побороть препятствия, закрывающие ей путь к сердцу Отелло? И в этом месте Мария в беспредельной тоске заламывала руки. «Ах, какой день!» И Отелло отвечал: «Последний день». — «Что говоришь?» И Отелло опять: «Последний для тебя!»
Двумя репликами Мария потрясала весь театр. В двух репликах решалась человеческая судьба.