— Терпи, казак, атаманом будешь.
— Бу-дешь, держи карман шире! — Рябой ожесточенно плюнул в снег, извлек из кармана трубку. — Подкорытов, давай-ка закурим твоего; табак-то у тебя, паря, важнецкий.
— Первый сорт, с первой гряды от бани, — улыбнулся Подкорытов, протягивая рябому кисет. — Так, говоришь, словесность-то не по нутру?
— Пропади она пропадом!
— Нет, я на нее не обижаюсь. У меня, милок, другое на уме: вечерку бы сообразить сегодня под шумок-то!
— Вечерку? В великий-то пост? Ты что, сдурел?
И несколько человек заговорили разом:
— Люди богу молятся, а мы плясать будем, беситься на вечерке до утра? Сроду этого не бывало.
— А ежели атаман узнает про это, тогда что?
— Да и девок-то матери не отпустят, чего там зря! Не-е-ет уж, чего нельзя, то, стало быть, нельзя.
— Нельзя штаны через голову надеть! Остальное все можно, — багровея в скулах, загорячился Подкорытов. — Подумаешь, грех какой: если великий пост, так и на вечерке нельзя повеселиться, а им и пьянствовать и мордобоем заниматься можно! Тот же Тимоха Кривой давно ли Артемку Лукьянова-то избил? Это как— не грех?
Казаки заспорили, но в это время Дремин подал команду, и все нехотя потянулись в душную избу.
После перерыва казаки постарше сидели на скамье поочередно, — молодежь по-прежнему толпилась на ногах, а Чащин опять стоял навытяжку у стола. Виновато-глупая улыбка на лице его все чаще сменялась страдальческой гримасой, и как только Дремин отворачивался, он, тяжко вздыхая, переступал с ноги на ногу.
Наконец раздалась долгожданная команда: «Встать!», что означало конец занятиям. Все повскакали с мест, а Дремин, призывая к порядку, постучал кулаком по столу.
— В следующее воскресенье, — объявил он, поднимаясь из-за стола, — старшим возрастам явиться на лошадях, будет конное учение. А послезавтра, семнадцатого марта, знаете, что за праздник?
— Знаем.
— Какой? А ну-ка, скажи, Ушаков.
Козырнув, Егор ответил:
— Алексея божьего человека войсковой казачий праздник.
— Верно. Так вот: будет парад, сбор у школы с утра. Там соберутся старые казаки и молодые, седьмого и восьмого годов службы[1]. Явиться пеши, в шинелях, папахах и при шашках, понятно?
В ответ нестройный гул:
— Понятно!
— Поняли!
— Больше половины!
А кто-то в задних рядах озорства ради добавил:
— Держись, Ермиловна!
Дремин посмотрел в сторону озорника.
— Сегодня по случаю пурги расходиться можно без строя. — И, чуть повысив голос, закончил: — Ра-асходись!
Домой Егор Ушаков шел, как всегда, вместе с Алешкой Голобоковым. Были они давнишние друзья, так как жили по соседству. Отец Алексея имел в хозяйстве две пары быков, три лошади, пять коров, хлеба всегда хватало своего — словом, человек выбился из нужды, выходил «в люди». Егор же был сыном бедной вдовы.
Отца Егор запомнил, когда тог вместе с другими казаками уходил на войну. День тогда был не по-летнему хмурый, ненастный, и, хотя моросил мелкий дождик, провожать казаков вышло поголовно все село.
Казаки в окружении родных шли спешившись, оседланных, завьюченных по-походному коней вели в поводу. Песни, громкий говор, пьяные выкрики казаков, плач женщин и детей — все слилось в сплошной немолкнущий гул.
В числе других был и отец Егора, Матвей Ушаков. Слегка пошатываясь от выпитой, водки, он левой рукой прижимал к себе шагающего рядом Егорку, правой обнимал жену, тогда еще очень красивую Евдокию Платоновну.
— А ты, Дуся, не плачь, все обойдется по-хорошему, — утешал Матвей плачущую жену. — Да будет со мной отцово-материно благословение. Ничего, Дуся, бог даст, возвернемся и заживем лучше прежнего. За меня, Дуся, не беспокойся, я ведь… тово… фартовый.
Мать Егора, Платоновна, ведя за руку младшего сына, не причитала, не жаловалась на судьбу, плакала молча.
— А ты заметила, Дуся, — продолжал Матвей, — только мы со двора — и петух пропел. Это как? Примета, Дуся, хорошая примета… Значит, вернусь живой-здоровый.
Прощались далеко за околицей. Команда «по коням!» положила конец прощанию.
— Справа по три, за мной… — атаман выехал вперед, махнул рукой, — марш!
Казаки, равняясь на ходу, двинулись за ним, сильнее заголосили, запричитали бабы. Следом за казаками потянулись подводы, многие провожали служивых до станицы, а тех, что напились до бесчувствия, везли на телегах.
Целуя отца в последний раз, Егор плакал навзрыд, сквозь слезы видел, как отец долго не попадал ногой в стремя и тяжело — не по-казачьи— садился на коня.
Приотстав от колонны, Матвей, сдерживая загорячившегося коня, повернул его поперек дороги, снял фуражку, помахал ею на прощание, и Егор заметил, как по лицу отца катились, висли на усах крупные слезы.
Таким и запомнился Егору отец.
И еще помнил Егор, с каким нетерпением они с матерью ожидали конца войны, возвращения домой их кормильца.
Но не сбылись мечты. Не помогли Матвею ни пришитая к гайтану у креста ладанка с наговором «от меткой пули да от вострой сабли», ни горячие молитвы Платоновны, ни петух, что пел ему на дорогу. В сражении под Джалайнором сложил свою голову лихой казак, и хоть вынесли его из боя товарищи, да уже только для того, чтобы с честью похоронить вместе с другими павшими героями в братской могиле.
Безрадостно прошло у Егора детство: в школе он не учился — ежегодно уезжал зимой с матерью на заимки богачей. Он помогал Платоновне в уходе за скотом, присматривал за младшим братом Мишкой. Так и вырос, рано познав нужду, всяческие лишения, с детства приучившись к труду.
* * *
Идти друзьям пришлось против ветра. Пурга завывала, как им казалось, еще сильнее, колючим снегом хлестала в лицо, слепила глаза. Они закрывали лицо рукавицами, пятились, повернувшись к ветру спиной, жались по заборам. С великим трудом добрались до избы Голобоковых, остановились в затишье.
— Ох и метет! — прижимаясь спиной к высокому, плотному забору, заговорил Алексей. — А ты, Егорка, новость слышал?
— Какую новость?
— В повинность [2] наш год попал. Теперь, брат, и мы с тобой казаки, на сходках будем голос иметь.
— Радости-то сколько! — недовольно отозвался Егор. — Обмундировку теперь заводить надо.
— Конечно. Мне уж отец заявил: я, говорит, из-за тебя разоряться не буду, а вот договорюсь с добрым человеком да в работники тебя отдам, зарабатывай все, что потребно казаку.
— Пойдешь в работники?
— А куда ж денешься, пойду.
— Я не пойду, ну их к черту, толстопузых, и так на них сызмалолетства ворочал.
— А как же обмундировка?
— Пойду работать в Крутояровское депо учеником слесаря.
И тут Егор рассказал, что в депо работает их дальний — по бабушке — родственник. На днях он прислал Платоновне письмо, где сообщал, что исхлопотал для Егора место, что он будет зарабатывать даже учеником не менее семи рублей в месяц. И сразу же после благовещенья просит прислать Егора к нему в депо.
— Это хорошо, — согласился Алексей, — я бы тоже пошел туда. Ты когда будешь работать, так подыщи там местечко и для меня.
Егор пообещал, и на этом друзья разошлись по домам.
Глава II
Семнадцатого марта денек выдался солнечный, теплый. В улицах возле домов и заборов пургой намело большие сугробы, но сегодня уже с утра на завалинках, дорогах и пригорках появились проталины, а с крыш капала звонкая капель.
В это утро по одной из улиц торопливо шагал Игнат Сорокин, известный по всей станице пьяница и картежник, за что сельчане прозвали его Козырем. Одет он, как всегда, в старенький, пестреющий заплатами полушубок, на ногах подшитые кожей валенки, а на голове барсучья, с красным верхом папаха.
По многолетнему опыту охочий до выпивки Козырь знал, что сегодня после парада будет большая пьянка, но у него, как на беду, не было шинели. В эту зиму ему страшно не повезло: не более как два месяца тому назад он проиграл в «очко» заезжим приискателям не только все деньжонки, но и годовалую телку и шинель с сапогами.