«Пойми, — делает он последнюю попытку сгладить ситуацию, — право на защиту одно из самых гуманных прав в мире, его нельзя отнять ни у одного подсудимого. Будь он закоренелым рецидивистом или впервые оступившимся юнцом».
Яхта толкнулась о берег. Он застопоривает ее у ствола березы, затем протягивает Наташе руку, помогая сойти.
— Мне пора. — Римма встает со скамейки. — Извините. — Она протягивает руку.
Родион растерянно смотрит на нее, пытаясь восстановить предшествующее.
— Мы обо всем поговорили?
— По-моему, да. — Она улыбается. — А насчет Васены Николаевны... Ничего вы от нее не узнаете. Семейные счеты.
— С сыном?
— Нет. Их семьи с Кеменовыми.
— С Кеменовыми?
— Может быть, вы не знаете, Мишин отец... — она запинается, — ну, в общем, он уходил из дома. Когда Мише лет семь было. Васена Николаевна тогда в прачечной работала. А тут устроилась на стекольный завод, зарплата побольше за вредность. — Римма поднимает глаза, взрослые, серьезные. — Там ей не повезло. Поступила на мебельную фабрику. И там тоже... Ну вы знаете, пальцы ей отхватило на правой руке.
Она медленно двигается, он — рядом с ней.
— А Кеменовы что же? — Родион старается попасть в ее шажок.
— Они ее спасли, можно сказать. Мишка только в школу пошел, Васена Николаевна в больнице, потом еще осложнилось... Тут Мишка у соседей-то и стал жить как свой.
— У Кеменовых? — переспрашивает он.
— Ну да. Ведь их матери большие подруги.
Она ускоряет шаг.
— Сколько же времени жил Михаил у Кеменовых?
— До шестого класса. В общем, лет пять... Извините, я побегу. А вы не ходите дальше. Если что-нибудь еще, позвоните. По вечерам я всегда дома...
Сейчас, в консультации, Родион наспех вносит пометки в свои записи в счастливом настроении открытия, как будто побывал в неведомом и прекрасном краю или встретился с необыкновенным человеком, поведавшим ему свою историю.
«Начну, начну новую жизнь, — выйдя на улицу, улыбается он про себя. — Например, не остановлю вон то такси, а двинусь к тюрьме пешком. Подумаешь, час какой-нибудь».
Теперь уж можно всерьез заняться гаражным делом.
Разговор с Рахманиновым предстоит жесткий, но надо набраться терпения. Кто знает, может, в опасениях Шестопал и есть свой резон.
VIII
В утро суда Никита Рахманинов проснулся рано. Он почти не спал, думая о длинных, томительных днях, которые ему предстоят. С десяти до двух заседание, затем перерыв на обед, затем вечернее заседание. В каждую минуту этих дней ему надлежало слушать, отвечать, вспоминать все сначала от момента, когда он приехал домой в Москву за машиной, до той минуты, когда уже во Владимире его взяли и повезли обратно. Из разных уст предстояло ему узнавать мнения о случившемся и о себе самом, и избавиться от этого или сократить разбирательство было невозможно. Особенно мучительным ему казалось то, что факты и события, уже отодвинутые его сознанием в прошлое, на которых сам он давно поставил крест, нескончаемое число раз будут прокручивать чужие люди перед его близкими, и сейчас он просто не мог себе представить, как выдержит все это. Он предвидел, что во время процесса обвинитель и свидетели будут подолгу копаться в самом тяжелом для него — в мотивах происшедшего, расчленяя, объясняя каждый момент избиения им Мурадова в гараже, то есть нарочно возвращая его именно к тому, о чем он старался забыть. Порой это ощущение предстоящей нравственной пытки было столь невыносимо, что он думал о том, как хорошо и просто было бы все покончить разом, так сказать «оборвать нить жизни», пока его не вымотали окончательно. Но каждый раз, когда он решался на самоубийство, начинал продумывать в подробностях и то, как он это сделает, и то, что за этим последует, что-нибудь да останавливало его.
Позавчера, к примеру, перед самой вечерней кормежкой появился его адвокат Родион Николаевич Сбруев и начал тянуть из него «правду». Он настаивал на том, чтобы Никита рассказал, какие отношения были у него с потерпевшим Мурадовым до инцидента в гараже и что послужило действительным поводом к его избиению. И снова, как это уж не раз бывало во время свиданий с адвокатом, весь заряд умственной энергии Рахманинова, который нужен был для выработки плана самоуничтожения, ушел на то, чтобы обмануть проницательность Сбруева и не сказать ему того главного, из-за чего все произошло.
Сбруев был ненамного старше его, двадцатисемилетнего, может быть, на пять-шесть лет, но разница была не в возрасте. Рахманинову казалось, что адвокат жил в совершенно ином круге представлений, мерил все совершенно другим аршином, чем он. Ничего он не смыслил в жизни Никиты, ничего не мог в ней изменить, и присутствие его только раздражало Рахманинова. Глядя на бледную физиономию адвоката, на небрежно откинутые густые волосы и крупную рыхловатую фигуру, которую облегал коричневый в крапинку пиджак, сшитый в каком-нибудь высоковедомственном ателье по спецзаказу, Рахманинов представлял себе, как, должно быть, бегает сейчас за этим красавчиком его мать, мать преступника, и какую сумму адвокат получит, если ему, Никите, не припаяют максимальный срок — пятнадцать лет строгого режима.
Сбруев поддерживал в нем слабую надежду на возможное смягчение участи. Но для этого он, Никита, должен был со всей откровенностью осветить ситуацию в гараже, по возможности не восстановив против себя судью и народных заседателей. Надежда адвоката смягчить приговор основывалась на внутренней его убежденности — в противовес обвинению — в том, что действия Никиты не были преднамеренными, заранее запланированными, но найти неопровержимые доказательства для подтверждения этого внутреннего убеждения было Сбруеву труднее всего. Никита это хорошо понимал. Но он не решался дать адвокату, далекому от его жизни человеку, те сведения, которые хотя бы объяснили истинную причину происшедшего. Он считал это абсолютно бесполезным. Во-первых, он сам ничем не мог подтвердить свой рассказ, вернее, то доказательство, которое у него было, он не хотел приводить. Приведи Никита его — он вынужден был бы открыть суду тайные стороны жизни его семьи, что было для него невозможно. Во-вторых, этот последний аргумент тоже мало что изменил бы в деле, потому что скрытые обстоятельства, заставившие его ненавидеть Мурадова, не могли вызвать сочувствия у других людей, в том числе у адвоката. И Никита петлял в показаниях или отмалчивался. Сбруев конечно же чувствовал уклончивую неоткровенность подзащитного, и это не улучшало их взаимоотношения. Но Никите сейчас было все равно. Уже недели полторы, как впал он в полную апатию, не нарушаемую ничем, кроме редких приступов отчаяния и мыслей о самоубийстве, и мечтал только об одном: чтобы все поскорее кончилось и суд был позади.
Но вот сегодня нестерпимая мысль о разбирательстве его преступления в присутствии родных и знакомых овладела им с новой силой. С удивлением он обнаружил сейчас, что все остальное — сколь бы жестко с ним ни поступала судьба — было, как оказалось, гораздо легче выносить: физическую боль, опасность ареста, скитания по чужим квартирам и городам, допросы, которым, казалось, не будет конца, — чем эти пять-шесть дней процесса, которые ему предстояли.
От рокового решения покончить с собой его останавливала еще мысль о С о н е. Пожалуй, это было единственное, что теплилось в нем, но и оно пробуждалось все реже. Соня работала санитаркой в тюремной больнице, где полгода назад он пролежал дней двадцать, и у нее должен был родиться от него ребенок. Мысль об этом существе, которое появится на свет, взамен его жизни или, во всяком случае, с иной судьбой, чем у него, вызывала в его душе непонятное движение.
Сейчас, когда все ценное и несущественное сместилось в его представлении, он вдруг осознал, что привязан к этой неказистой, малоподвижной Соне с мелкими перманентными кудряшками, не очень-то образованной и совсем не шикарной, и что ему безразлична Галина Козырева, сероглазая полногрудая актерка, на которой он недавно женился во Владимире и ради которой добывал эту проклятую машину.