Жизнь институтская входила в свою колею, но Семен все еще чувствовал себя одиноким. Он не делал попыток сблизиться с товарищами. Кому он нужен? Каждый без труда может найти себе друга почище Бойцова, ведь вокруг столько хороших, боевых, настоящих ребят. А в Бойцове они не нуждаются. Хорошо, что не колют молчаливым вопросом, плохо скрытым презрительным любопытством — и, на том спасибо! Что Бойцов может дать товарищам! Им и без него хорошо. Семену оставалось только завидовать им.
Да, он страстно завидовал им — всем, у кого чистое прошлое и кто смотрел на жизнь спокойными, уверенными глазами.
Он завидовал Соловьеву — его стройной, высокой фигуре, красивому лицу, свободным жестам, красноречию. Встречая его в коридоре, Семен терялся, не зная, куда деть руки. Он ни на минуту не сомневался в достоинствах Соловьева. Дружба Виктора и Нади воспринималась им как естественный, не требующий объяснения факт.
Семен особенно много думал об этом, потому что Виктор был в какой-то мере его соперником. Смешно! Бойцов и Виктор — соперники. Курам на смех! Если бы ему даже могла прийти мысль, что Надя предпочла его Виктору, он не поверил бы себе.
Хотя уже много лет прошло с тех пор, как Надя уехала из деревни, он по-прежнему страдал. И она была все-таки его Надя! Он шел в институт — и разговаривал с нею. Он слушал лекции — и советовался с нею. Он лелеял ее, и оберегал, и гордился ею, как можно гордиться только девушкой, которая лучше всех на свете.
Но при встрече с нею всегда отводил глаза.
Надя кланялась с замкнутым лицом, а Женя — она постоянно была рядом с нею — спрашивала с участием:
— Бойцов, у тебя что, зубы болят?
— Нет, — медленно, заикаясь, говорил он и краснел от злости и досады.
— Надо лечиться, — говорила девушка.
Надя дергала ее за руку, и Женя, уходя, недоуменно оглядывалась на Бойцова. Она ничего не знала, Женя Струнникова. Семен был уверен, что и Надя ничего не знает. Так лучше. Пусть никто ничего не знает.
Истинную радость доставляло ему только учение. Он забывал все на свете, сидя на лекциях или в читальном зале над книгами и конспектами. Это был заманчивый и чудесный мир откровений — наука!
К успехам своим он относился спокойно и совсем растерялся, когда однажды профессор Трунов похвалил его на собрании:
— Очень серьезный студент товарищ Бойцов.
Но кто-то бросил сзади тихо и недовольно:
— Голый отличник.
Семену стало нехорошо. «Голый отличник», то есть замкнулся в одной учебе и ничего больше не хочет делать для института, Но что он мог сделать для института? Куда ему! Он будет учиться, и пусть оставят его в покое.
Он завидовал и Купрееву. В его внимательных серых глазах, твердом подбородке и упрямых губах чувствовалось спокойное сознание своего достоинства. Купреев часто останавливал на Бойцове взгляд. Семену было неловко: помнилось еще первое посещение института, когда Купреев укорил его в невежливости.
Случай в коридоре, когда незнакомый студент обидел Семена, а Федор заступился, заставил его переменить свое отношение к Купрееву. Семен сам хотел ответить достойно обидчику, но ему вдруг показалось, что все стоявшие вокруг молча одобряют глупую шутку, тайно насмехаются. Здорово отделал Купреев этого дурака! Если бы он и все, кто стоял вокруг, полезли на Федора, Семен показал бы им, что и он не такой уж слабый. Но этого не случилось, Федор отошел при общем, как показалось Семену (а это так и было), одобрительном молчании.
После, встречая Семена, Федор смотрел на него задумчиво и ясно, а тот, краснея, как девушка, завороженно проходил мимо. Он сразу почувствовал в Федоре друга. И ждал сближения, как другие ждут праздника.
Когда однажды Купреев взял его в коридоре под руку, Семен радостно вспыхнул.
— Товарищ Бойцов, вы живете в двадцать восьмой комнате?
— Да.
— У вас там тесно, мне говорил комендант.
— Да. Очень. Шесть человек.
— В таком случае, — Федор остановился, — переходите к нам, у нас есть свободная койка.
— А… какая комната? — неловко спросил Семен и еще больше покраснел от досады: он знал, в какой комнате жил Купреев. — Хорошо. Я с удовольствием.
А когда Федор отошел, Семен вспомнил, что в той же комнате жил и Виктор Соловьев. Он хотел сразу побежать и отказаться, но было уже поздно: Федор входил в комнату комитета комсомола.
Глава шестая
Федор поднялся по цементным ступеням на второй этаж, обогнул фотолабораторию, раздвинул портьеру на балкон и сказал капельмейстеру Сережке Прохорову:
— Потише можешь?
Сережка, поправив очки, оглянулся на музыкантов.
— Ребята, предлагают потише. Как? Удовлетворить?
Кто-то басом:
— Отказать.
Сережка развел руками:
— Отказать.
Федор сказал:
— Стекла дрожат, с ума сошли!
И, не дождавшись ответа, задернул портьеру, повернул налево и остановился перед кабинетом Ванина. Постучался.
— Александр Яковлевич, можно?
— Пожалуйста.
Ванин откинулся на спинку стула, поднял усталые глаза. «Ленин», — прочел Федор на корешке книги.
— Садитесь… — Ванин смущенно почесал пальцами щеку. — Оркестр этот… Меня словно в бочку запаковали и сверху дубасят.
— Я им говорил.
— Ну?
— «Отказать».
Ванин засмеялся.
— Я настаивал, чтобы оркестр сидел на положенном месте — перед сценой, а Прохоров с вашего позволения опять залез на балкон, — сказал Федор.
— Ну да, ну да, — закивал Ванин, — я ему разрешил.
И опять смущенно, не пряча ясных, с хитроватыми искорками глаз, почесал пальцем у носа, поднялся и мягко прошел по ковру. В небольшой его комнате было тихо, уютно, на столе стояла лампа под матовым абажуром. Совсем неуместной казалась возня за перегородкой — звяканье инструментов, сдержанный смех.
Ванин полагал, что, если они будут очень принципиальными в таких мелочах, как эта: где сидеть оркестру, что, собственно, не меняет сути дела (все равно играют неважно), они добьются того, что оркестр разбежится. А так — и оркестр играет, и ребята довольны: им сверху все видно.
— А главное — их все видят, — усмехнулся Федор.
— Да, и это важно, — весело откликнулся Ванин.
— А вы знаете, Александр Яковлевич, Прохоров, к которому вы так благосклонны, очень неважно учится. Вряд ли его допустят до сессии — четыре задолженности по зачетам.
— Да, я знаю. Вы говорили с ним?
— Нет, я еще не успел. Говорила с ним групорг первого курса Степанова.
— Ну и что?
— Упрямый паренек. «Я, — говорит, — не подлежу вашей обработке».
— Ишь ты какой! — качнул головой Ванин. — Обработке!
— Да… Кроме того, скверно стал вести себя в быту.
— Как? — Лицо Ванина стало серьезным.
— Начал пьянствовать. Связался с какими-то ребятами из города, каждый день — до полуночи. А вчера разбил стекло в умывальнике.
— Пьяный был? — испуганно спросил Ванин.
— Да.
— Вот это самое отвратительное! — Ванин, сморщившись, как от боли, быстро прошел к столу, сел, опять встал и принялся ходить по комнате. — Отвратительно, что люди своим легкомыслием опошляют, — он на секунду задержался и в волнении не сумел подыскать нужного слова, решительно махнул рукой, — все опошляют! И вот, видите, как оборачивается против нас это забвение работы с людьми. Ведь он не пил, нет?
— Не замечали раньше.
— Вот! А потом — пошел! Ай-яй-яй!..
Он покачал головой, опустив перед собой сцепленные пальцы рук.
— Вот мы много уделяем внимания отличникам, передовым ребятам, — продолжал он, — а о таких, как Прохоров, иногда забываем. А ведь и он нам дорог как человек, мы должны драться за каждого. И потом, ведь он влияет на других! Сразу же заняться им, немедленно!
— Хорошо.
— И вот что: если уж он очень упрям, хорошенько встряхнуть его! Для упрямых это иногда полезно. — Остановился, твердо посмотрел на Федора. — Он очень упрям?
— Мне кажется, да.
— Ничего не делайте без меня. Докладывайте.