Голос Лулу почти не был слышен. Он шепотом горячо убеждал хозяйку. Немного спустя ня Георгицэ тоже вошел в комнату. Не желая невольно подслушивать, все вышли во двор. Через некоторое время по двору, словно ошпаренный, пробежал Лулу. Вслед за ним появился ня Георгицэ. Он шумел:
— Нет! Вы только послушайте! Угрожал, что они как придут к власти, наведут порядок… И он, дескать, нам еще покажет! А? Как это вам нравится?!
— О да, дядюшка!.. Когда они начнут наводить свой «порядок», тогда у нас вообще будет настоящая «независимость»!.. — отозвался Морару.
Старик разгорячился:
— Не знаю, как тогда будет… А теперь наше государство независимое! Вот как хочешь, а покамест нашему правительству, которое может вести такую гибкую политику и сюда и туда, — браво!.. Это факт! И где хочешь скажу — браво, брависсимо!
Морару расхохотался:
— Браво, браво!
Ня Георгицэ метнул на племянника разъяренный взгляд и, махнув рукой, вернулся в дом.
Было уже поздно. Все разошлись по своим койкам, стали укладываться спать.
Когда все уже были в постелях и ня Георгицэ стал гасить свет, Войнягу громко произнес:
— Браво, брависсимо — Румыния независима!..
II
В тот день, когда мадам Филотти сидела в парикмахерской своего бывшего хозяина на очередном сеансе «омолаживания», господину Гицэ Заримбе позвонили по телефону. Один из мастеров подмигнул другому, видя, как хозяин забегал по дамскому залу, собирая необходимый инструмент и укладывая его в кожаный саквояж. Мастера знали, куда так возбужденно собирается их патрон. А когда под окном парикмахерской остановился огромный, блестевший черным лаком «Майбах» с буквами «С. Д.» над номером, означающими, что автомобиль принадлежит дипломатическому корпусу, господин Заримба громко крикнул своей помощнице:
— Сузи! Машина господина посла подана! Поторопитесь, пожалуйста, только не забудьте электросушилку! Ту, новую, немецкую…
Всякий раз, когда из германского посольства приезжала автомашина, хозяин парикмахерской взволнованно суетился. Он даже становился перед зеркалом на цыпочки, стараясь казаться выше, и особенно злился на судьбу, горько посмеявшуюся над его внешностью. Почему он стал горбатым, Заримба сам не знал. Известно ему было только, что однажды, после отъезда цыганского табора, кочующего по Добрудже, в городе Базарджике около цирюльни Абаджиева был найден полузадохнувшийся чернявенький младенец. При нем оказался клочок бумаги, на котором было нацарапано, что «сей мальчик крещен и звать его Гицэ Заримба». Видно, бросившие цыганенка опасались, как бы он не попал к мусульманам, которых в Добрудже было немало.
К счастью для ребенка, жена цирюльника Абаджиева была не только христианкой, но и фельдшерицей, и к тому же доброй бездетной женщиной. Она взяла мальчика к себе. Когда Гицэ подрос, Абаджиевы отдали его в школу. Но уже в третьем классе Гицэ стал убегать с уроков, проявляя все больший интерес к чаевым в цирюльне. После того как он остался на третий год в четвертом классе, Абаджиевы поняли, что учить цыганенка бесполезно, и хозяин постепенно стал приучать его к своему ремеслу. По мере того как рос Гицэ, рос у него за спиной и горб… В Базарджике поговаривали: «Цыгане сами не прочь украсть хорошего ребенка, а тут подбросили! Знали, небось, что он порченый»…
Гицэ же присматривался к работе опытных мастеров, жадно смотрел на бумажники, которые, расплачиваясь, доставали клиенты, и еще более завистливо на то, как поздно вечером хозяин подсчитывал выручку. Он, словно хорек, следил из своей норы за добычей. Его взгляд почему-то смущал клиентов, и они иногда даже отворачивались, доставая деньги.
Еще с детства Гицэ мечтал разбогатеть, чтобы стоять выше людей, выше во всем, потому что природа обидела его ростом и внешностью.
Цирюльник Абаджиев не раз изобличал Гицэ в краже мелких денег. То он «забудет» вернуть сдачу, то его заставали шарившим в пальто клиентов, оставленных на вешалке. Сколько раз хозяин готов был вышвырнуть Гицэ из дома, но мягкосердечная жена останавливала его. «Он и так уж богом наказан… Вырастет — образумится…» Гицэ же, пойманный с поличным, просил прощения, каялся, но продолжал свое. Однажды терпение цирюльника лопнуло, и он выгнал его.
Несколько дней Гицэ бродил по Базарджику, но нигде не мог пристроиться. И тогда он вернулся к Абаджиеву и упал ему в ноги… Гицэ простили. И правда, он стал неузнаваем. Даже недоверчивый хозяин говорил о нем: «Зверей и то делают ручными, как же цыганенка не приучить к честности! Он у нас теперь самый что ни есть на свете янтарь!..»
В этом хозяин убедился, несколько раз подбросив Гицэ по двадцатке, а как-то даже целую сотню лей!.. Убирая в парикмахерской и находя деньги, Гицэ немедленно возвращал их хозяину. Проделки детских лет постепенно забылись. Гицэ пользовался теперь полным доверием своих хозяев. Он знал даже, где Абаджиевы хранят деньги, отложенные для уплаты налога казне.
Время шло… А когда Гицэ стал неплохим парикмахером, он в один прекрасный день наложил руку на пять тысяч лей, что были собраны, прихватил единственную золотую вещь в доме — старинный медальон жены Абаджиева, кое-какой новый инструмент из цирюльни и покинул Базарджик…
На сетования Абаджиева один из его постоянных клиентов заметил, что горбатого — могила исправит…
А Гицэ уже был далеко. Он мечтал о большом городе, крупных делах, высокопоставленных знакомых. Теперь он был на пути к ним, и, конечно, только столица была в состоянии удовлетворить его стремление к задуманной карьере… Однако в Бухаресте Заримба немало настрадался: вначале он работал цирюльником в полуразрушенной бане при бойне, потом раз в неделю заходил в тюрьму и одно время даже навещал столичный морг, где также перепадал заработок. Потом ему удалось найти постоянную работу тоже где-то на окраине города. Но не прошло и полгода, как Гицэ стал совладельцем этой небольшой парикмахерской с двумя креслами, переделанными из старых стульев. Однако как только компаньон заболел, Заримба через суд сумел его вытеснить из совладельцев. Как ему удалось опутать суд, можно было только догадываться. А вскоре знавшие его удивлялись, ка́к это горбуну удалось открыть парикмахерскую в центре столицы, на бульваре короля Карла. Роскошная мебель, зеркала, инструмент были приобретены в кредит. А потом господин Заримба сумел ловко опутать торговцев, пригрозить столярам, малярам; судился он на протяжении нескольких лет то с одним, то с другим. Когда в стране запахло фашизмом, ему стало еще лучше; если какой-нибудь болгарин или венгр требовал уплаты долгов, Гицэ Заримба кричал, что хотят «разорить чистокровного румына»! И его голосу внимали. Ведь речь шла о престиже нации! В результате Заримбе удалось никому не заплатить ни гроша.
В то же время со своими клиентами Гицэ был чрезвычайно вежлив, исполнителен, аккуратен. Уже будучи владельцем перворазрядной парикмахерской в центре Бухареста, он мог броситься навстречу входящему, открыть дверь, подать пальто, рассыпаться в благодарностях. И когда кто-нибудь шепотом говорил, что этот любезный, вечно улыбающийся горбун имеет дело с легионерами, — многие не верили.
Только в «Зеленом доме» открывалось его второе лицо. Все «не чисто румынское» было ему противно, кроме итальянского и особенно немецкого. А болгар, евреев, венгров он ненавидел лютой ненавистью. Если ему кто-либо не нравился, он называл его «врагом великого румынского государства» или даже «большевиком»… На его демагогию фашистские молодчики клевали превосходно. И он полз вверх. Тем не менее Заримба прислушивался, присматривался и, по существу, копировал лидеров различных партий. Он старался перенять их манеру поведения, тон и нередко мысли, подавая все заимствованное на свой лад. Опасаясь, что его могут назвать «цыганом», изобличить в нечестности, он любил говорить: «Цыган всегда докажет, что он настоящий румын!» С тех пор как Гицэ Заримба вступил в «Железную гвардию», он был уверен, что не стал государственным деятелем вовсе не из-за горба, как ему прежде казалось, а лишь из-за того, что «Великую Румынию» опутывают враги — жиды, болгары, венгры, готовые продать «Патрию-Муму»[40] большевикам. Это был его конек, на эту тему Гицэ постоянно выступал в «Зеленом доме». Однажды, закончив речь, призывавшую легионеров к решительным действиям против нерумын, он вскинул руку и запел: «Проснись, румын, от глубокого сна!»