Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А сам?

— А сам, видно, испугался, бросил саблю, убежал, скрылся… Я его не преследовал.

И Хумаюн, и беки были в восторге от услышанного. Скромность украшает, но… нынешний первый визирь Бабура, сорокалетний, статный, красивый мужчина, бек Мухаммад Дулдай, чуть пошатываясь, решил восстановить истину:

— Все от бога, и случившееся — от бога! Всевышний сделал так, что нашего дорогого повелителя не берут ни сабля, ни мороз, ни стрела!

Хумаюн неприязненно отстранился от подобострастного, пьяно-красного лицом визиря. Он хотел сейчас разговаривать только с отцом. В последнее время мальчик вообще все сильнее тянулся к отцу. А Бабур постоянно был занят государственными делами, указами и приказами, в уединении — книгами и тетрадями, в свободное же время — пиршествами вместе с доверенными беками. На Хумаюна смотрел как на мальчика, который еще не годится в собеседники. Ему же, наоборот, до смерти хотелось беседовать с отцом. Круг товарищей по детским шалостям, скучноватых учителей, даже Касымбека включающий, все меньше его устраивал.

— В прошлом году, на берегу реки Синд, вы, отец, говорят, сражались с тигром…

— Откуда узнал?

— В личных ваших покоях я видел шкуру тигра.

Бабур кивнул на беков за спиной:

— Мы одолели тигра все вместе.

Хиндубек возразил улыбчиво — белые зубы сверкнули:

— Не будь среди нас повелителя, мы бы не посмели и приблизиться к тигру.

Хумаюн бросил на отца взгляд, полный восхищения…

А Бабур, разговаривая с сыном, мысленно был в Мавераннахре: поражение в борьбе с Шейбани и шейбанидами не забывалось, не уходило из памяти, жгло душу. «И Гиссар пришлось оставить!.. Вот что значит — сила. Нет ее — нет и удачи… Который уж раз отворачивается от меня судьба, слетает с плеча моего Хумо — птица счастья». Желая забыться, предать забвенью печаль и горести, что приумножались в его судьбе, он пил вино все чаще и больше, пьянел — но боль не исчезала. И взор его — человека, который пал духом, — обращался к сыну, его Хумаюну: оказывается, тот начал проникаться чутким интересом к жизни отца.

На мгновенье он увидел себя глазами подростка-сына. В самом деле, то, чем гордится сын, было, происходило, заносилось в книгу его действительного бытия. Беки из-за лести толковали его отвагу как нечто сверхъестественное, знак особого расположения к нему аллаха. Но аллах его и наказывал… а точней, все: и хорошее и плохое, и победы и поражения — зависело от людей — земных и обыкновенных, и он сам — земной, пусть и не во всем обыкновенный, что чувствовал своей неиспорченной детской душой Хумаюн.

Пожалуй, впервые осознал Бабур, что не только он, отец — опора сыну, но и наоборот: сын, его тринадцатилетний Хумаюн, — ему опора, ободрение. Жизнь казалась Бабуру кромешной черной ночью, а вот теперь, будто увидев эту ночь глазами сына, он начал различать в ней светлые точки, похожие на звезды.

Хумаюн, как бы оставаясь с отцом один на один, понизил голос и сказал чуть не шепотом:

— Все стихи из сборника, что подарили мне, я выучил наизусть. Если желаете проверить, спросите…

За спиной Бабура стояли беки — его приближенные, его люд и. Чего они сейчас больше всего хотели? Скорее вернуться на челн, продолжить пир.

Бабур обернулся к бекам, неожиданно строго сказал:

— Уважаемые, на сегодня, полагаю, мы достаточно и поплавали, и… повеселились. Теперь я намерен позаниматься с мирзой Хумаюном! Коня!

И Бабур сел в седло, и радостно вскочил на коня и Хумаюн. Отец и сын поехали рядом, направляясь в город. За ними — Касымбек и свита в некотором отдалении.

Глаза Бабура блестели сильнее обычного. А то вдруг почти смежались. Ах, майноб — коварное вино!

Преодолевая его воздействие, хмельно улыбаясь, Бабур обратился к сыну:

— Так… ну, амирзода, слушаю… слушаю…

Хумаюн, весь лучась от сознания, что едет стремя в стремя с отцом, торопливо прочитал рубаи:

Грешим мы бранью, за добро друг другу платим злом.
Себе и ближнему беду мы сами создаем.
Как много боли и обид в своих мы душах копим
И отмываем их потом слезами и вином.

Нет, не прост Хумаюн! Ну и рубаи выбрал! Хочет сказать, что понимает, почему увлекся отец вином, и что прощает ему сегодняшнее опьянение.

Бабур, смущенно посмеиваясь, сказал:

— Верно… только в нервом бейте ты нарушил размер стиха, слог один потерял… Да и недопонял ты всего смысла, издевки в этом рубаи.

— Как… недопонял?.. Издевки над кем? — удивился Хумаюн.

— Над тем… над теми, кто… ну, бывает, люди говорят друг другу много обидных слов, ищут-ищут слово, чтоб побольнее… обидеть близкого. А потом… надо же избавиться от страданий совести… ищут забвенья в вине. И опять, значит, обижают других, близких… Полезно, бывает, поиздеваться и над самим собой.

Хумаюн снова удивился.

— Полезно? Почему?

— В твои годы трудно это понять… Знаешь, меня до тридцати лет совсем не тянуло к вину… А как ты?

Тебя не тянет?

Хумаюн совсем смутился. Затем как-то сурово и грустно взглянул на припухшие веки отца, сказал:

— Я не люблю вино.

Он, Бабур, в тридцать лет тоже чувствовал отвращение к вину. Одобрительно кивнул головой и спросил:

— Ну, а что ты любишь?

— Что люблю? — Хумаюн задумался на короткое время: — Люблю ездить, видеть и узнавать. Больше всего люблю хорошие книги, которые про героев, готов их читать с утра до вечера…

«Похож на меня, — подумал Бабур. Оглядел сына, задержав взгляд на сыновьей руке, державшей рукоять плетки, — Смуглый мальчик… Возможно, оттого, что родился и вырос на юге». Но кисть руки была очень схожа с его собственной. Бабур взял руку сына за запястье:

— А ну, раскрой ладонь.

Хумаюн засунул плетку за пояс и раскрыл ладонь.

Бабур приблизил к ладони сына свою открытую, сравнил… Все короткие и длинные линии на обеих ладонях повторялись. Хумаюн счастливо рассмеялся, а Бабур глубоко вздохнул:

— Не дай тебе бог бед и горестей, испытанных мной!

— Я хочу перенять все, что сделали вы: я же — наследник.

Бабур обеспокоенно взглянул на сына:

— Но будь при этом поразборчивей. За мной числятся и такие дела, что ни перенимать, ни наследовать не стоит.

— А какие, повелитель?

— Горькие… жестокие… неправедные… Мало ли какие!..

Хумаюн задумался. Есть ли подтверждение этим отцовским словам в его стихах? Кажется, есть, нашел.

Куда ни пойду — рядом горе идет по дороге.
Направо, налево сверну — страданье навстречу опять.
Кто видел так мало покоя, так много тревоги?
Кто смог столько бед пережить, столько муки принять?

Душа Бабура всколыхнулась от обжигающей правды этих строк.

— Как хорошо ты читал, Хумаюн мой, — похвалил он сына. — Ты понял, что я сказал тебе раньше… Не хочу, не хочу, чтоб и на тебя пали все те напасти, что падали на мою голову.

— Я понял, отец… Я теперь буду говорить лишь о радостном в вашей жизни, которая меня притягивает к себе, хорошо?

И в цитадели отец и сын продолжали разговор. Они долго сидели в просторном и светлом помещении, окнами на горы Шахи Кабул. Хумаюн взял перо и неожиданно буквами Хатти Бабури написал такой отцовский бейт:

Тюркам азбука не суждена своя, о Бабур. — Что же делать!
И Хатти Бабури сигнакийский дар[184], а не твой. — Что же делать?

Бабуру вспомнились самаркандские невежды, фанатики, что забили камнями учителя, который рискнул обучать детей по его, Бабура, азбуке… Темные и жестокие силы, некогда погубившие Улугбека, змеи шипящие, они пустили в ход ядовитые свои жала, когда он, Бабур, взялся за восстановление обсерватории великого ученого. Бабура тоже обвинили в измене мусульманству, убедили в этом даже немалую часть войска, что способствовало его поражению в Кызылкумах.

вернуться

184

От г. Сигнак на берегу Амударьи.

84
{"b":"234059","o":1}