— Ты извини, Надюша, я обещал подарить… — говорил он ей виновато и спешил уйти.
За зиму их навестили Курбан и Тозагюль, два раза приезжал Худайкул. Когда-то Надя все говорила ему, что скоро к ним в волость пришлют еще фельдшера или даже врача и тогда будет совсем хорошо.
— Теперь у нас получилось так, — с горечью сказал ей Худайкул — горевали о том, что кусок маленький, да и тот кошка отняла.
Эти слова бередили ей душу, но она молчала: теперь уж надо было дождаться конца беременности, дождаться, пока подрастет ребенок, а потом, может быть, снова взяться за хлопоты и беготню по канцеляриям.
«Ведь нельзя же такую большую волость оставить без медицинского пункта, без фельдшера», — думала она.
— Ну, а вам-то легче стало жить, дядюшка Худайкул? — спросила она его.
— Легче? Отчего бы это? — удивился он.
— Ну как же?.. Ведь боролись же. Я сама слышала, как прокурор судебной палаты обещал снять налоги…
— Снять, снять, — с раздражением перебил ее Худайкул. — У меня уж горит борода, а ко мне еще лезут руки погреть.
— А кто это?
— Да разве вы их не знаете? Все те же. Волостному управителю дай, мулле Мирхайдарбеку-ходже нашему дай, мирабу дай… А не дашь — жизни лишат.
Удивительно близки и понятны ей были эти слова, и жалко, до того жалко становилось Курбана, Тозагюль, Худайкула, что щемило сердце и она все чаще думала: «Как? Чем им помочь?» И не могла найти ничего утешительного и лишь давала себе обещание добиться своего — уехать опять в волость.
Как-то вечером, когда Августа по обыкновению не было дома, Надя читала Чехова. «Нет во мне чего-то главного», — говорил герой «Скучной истории».
«Главное?.. А что же у меня главное? — вдруг спросила она себя. — Делать перевязки, раздавать хинин, прививать оспу?.. Неужели это все? Неужели это главное?»
Она лежала на диване, долго прислушивалась к себе после этих вопросов, словно ждала, что кто-то подскажет ей ответ.
«А что ты хочешь? — вдруг спросила она не то себя, не то кого-то другого, воображаемого человека. — Я посвятила им всю свою жизнь. Ради них я оставила Петербург и приехала сюда. Разве этого мало?»
«— Мало! — неожиданно сказал кто-то другой.
Она удивилась, прислушалась, опять спросила кого-то:
— А что главное у Кузьмы Захарыча? У Филиппа Степановича? У Декамбая?»
«А вот подумай… Вспомни. Ведь ты же все видела, — опять сказал этот воображаемый человек. — Помнишь третье июля? Ты ехала с Кузьмой Захарычем на дрожках, а на перекидном мосту стычка рабочих с вооруженными солдатами: внизу, на станции, готовилась отправка восемнадцати осужденных на каторгу солдат, а рабочие хотели этому помешать. А демонстрации этой осенью, которые ты видела впервые в жизни, — у Константиновского сквера, у городской думы?.. А? Вот что у них главное в жизни… Борьба! Понимаешь? Борьба за лучшую долю… Не свою. Народную долю».
За полночь, когда пришел Август, она все еще не спала.
— Август, что у тебя в жизни главное? — спросила она, лежа в постели и подложив руки под голову.
Он был под хмельком, однако насторожился, подождал чего-то.
— Главное? — переспросил он. — А почему ты спрашиваешь?
— Нет, просто… Я прочитала рассказ Чехова «Скучная история».
— И до сих пор не спишь? Размышляешь о смысле жизни? — сказал он. — Я давно это заметил.
— Заметил?
— Да. Но не хочу тебя обличать. А ты можешь обличать… Терзай меня…
— Что с тобой, Август? — тревожно спросила она, приподнимаясь на локте и заглядывая сквозь темноту ему в лицо.
— А ты не знаешь? Приготовилась обличать и не знаешь?! Ради этого не спала. А теперь спрашиваешь, что у меня главное в жизни! — все больше раздражаясь, говорил он в темноте.
— Я не понимаю, что с тобой творится сегодня? — спросила она, чувствуя, как растет тревога в груди и чаще начинает биться сердце.
— Я проиграл… свой последний этюд, — сказал он глухо, после паузы.
— Не понимаю… как проиграл?
— В карты. Я ведь их не дарил, а проигрывал в карты. Ставил вместо денег. Теперь там ничего нет… за мольбертом… Одни пустые холсты… Прости меня, Надя!
Он вдруг зарыдал, уронил ей на грудь свою голову.
— Успокойся, Август. Это я проглядела… Я виновата, — говорила она и гладила его голову.
10
Весна явилась сначала в уборе красных тюльпанов и желтых одуванчиков, словно молодая цыганка. Но солнце уже начинало припекать, тюльпаны скоро исчезли, и весна оделась в новый наряд из цветущего миндаля, абрикоса, персика, своим розовым цветом напоминая ранний восход. Незаметно, у всех на виду, она успела сменить и этот наряд, теперь уже на кипенно-белый пышный сарафан из цветущих вишен, черешен, яблонь и груш. Потом снова надела зеленое платье из распустившейся листвы тополей, шелковиц, чинар, карагачей, украсив себя венком из диких алых и пунцовых маков.
В конце апреля на ней уже появились красные сережки из первой черешни.
Скверы и парки заполнились публикой. С семи часов вечера в городском саду играл военный духовой оркестр, в летних ресторанах официанты и половые гремели посудой, носились между столиками, словно факиры; слышался малиновый звон налитых бокалов, нестройный гул голосов, громкое щелканье пивных пробок. На аллеях, украшенных цветными бумажными фонариками, стояли со своими тележками мороженщики, продавцы фруктовых вод, дородные квасники в белых фартуках, напоминающие железнодорожных носильщиков, то тут, то там на аллеях собиралась небольшая толпа — это любители пасхальных развлечений катали с деревянных лотков крашеные яйца — кончалась первая педеля пасхи.
В теплый апрельский вечер Надя и Август тихо шли по центральной аллее городского сада, изредка останавливаясь позади какой-нибудь толпы посмотреть на фокусника или счастливого обладателя целого картуза крашеных побитых яиц.
Внезапно где-то позади раздался грохот, топот, крики, свистки городовых, отчаянный разухабистый звон колокольчика и бубенцов.
Все в ужасе шарахались в стороны, опрокидывая деревянные лотки, тележки мороженщиков, неповоротливых квасников, рассыпая по дорожке из картузов пасхальные крашеные яйца. Не успели Надя и Август оглянуться и посмотреть, что случилось, как мимо них, словно рыжее пламя, вихрем промчалась тройка гнедых лошадей с неистовым звоном, топотом и криком.
Август успел заметить, как молодой черноусый кучер без картуза, в красной распоясанной рубахе вертел над головой кнутом, свистел и орал во всю силу своей здоровой медной глотки:
— Па-старанись — раздавлю! Па-старанись — раздавлю!
За его спиной в фаэтоне мелькнул богатый лисий малахай и чья-то седая простоволосая голова.
— Желтая птица? — спросил Август поспешно и удивленно, когда экипаж уже промчался.
— Да, гуляет.
— Уж гуляет, так гуляет, — говорили в толпе.
— К нему приехал гость из Петербурга. Какой-то купец Дорофеев. Они на целые сутки сняли ресторан у Малышевой, — говорил толстый квасник, растирая ладонью ушибленную коленку.
— У Малышевой? На сутки? — переспросил Август.
— Да, на целые сутки, — повторил квасник. — Завтра они оба отбывают в Петербург. Не знаю, зачем — по делам ли торговым, так ли погулять, только завтра отбывают курьерским поездом в отдельном вагоне.
— Неужели в отдельном вагоне? — не то удивился, не то обрадовался Август.
— А что им? — сказал квасник, разглядывая поднятый с земли свой картуз, на который кто-то успел наступить, и отряхивая его об ладонь. — Они не только там вагон или ресторан — всю железную дорогу купят. Видишь, что придумали: в городской сад на тройке на полном скаку.
— Молодцы! — вдруг сказал Август с восхищением.
Квасник посмотрел на него с укоризною.
— Для кого молодцы, а для кого и нет, — сказал он. — За квас там, за мороженое — это он за все возместит. Завтра же отдаст приказ своей конторе ублаготворить всех пострадавших. Насчет этого он молодец. Завсегда расчет. У меня вот, к примеру, две бутылки разбились, а я скажу, двадцать, и отдаст за двадцать. У мороженщика испортил мороженое — остатки, ну, скажем, на двугривенный, а он ему скажет, на пять рублей — и отдаст.