Литмир - Электронная Библиотека

Дивно пахнет тайга ранней осенью, когда еще не заплесневела от бесконечных дождей земля и все, что растет на ней! На каждом шагу — новый запах, совсем не похожий на тот, что был минутой раньше. Вот легкий и тонкий — золотистой лиственничной хвои; вот терпкий, пряный — янтарной еловой смолы; а вот чуть грустный — увядающей листвы; вот потянуло сладким дымком.

Хороша осень в амурской тайге…

В один из таких первых осенних дней в Дивный приехали приемные комиссии нескольких институтов. Вступительные экзамены проводили в школе. Первым экзаменом во всех вузах была литература письменная, сочинение. Лишь за две недели, взяв на подготовку отпуск за свой счет (на этом настоял Каштан), Толька засел за учебники. Занимался он с Марийкой.

В школе по литературе Толька считался самым никудышным учеником. Почему-то вспомнилась ему сейчас очень толстая учительница литературы, страдавшая зверским аппетитом и одышкой, по прозвищу Трояковыпуклая (ко всему прочему у нее была огромная шапка волос). Рассказывая о Наташе Ростовой, Евгении Онегине и Татьяне, она всегда что-то жевала… Поэтому классиков Толька не читал, а предпочитал детективы. Конан Дойл, Агата Кристи, Юлиан Семенов. И Толька простодушно признался во всем этом Марийке.

— Да как же ты сочинения в школе писал?! — всплеснула она руками.

— Как — как? — удивился он. — Сдувал, естественно.

Она разыскала в книжном шкафу «Мертвые души» и передала ему:

— Читай вот. Отложи, отложи учебник, не поможет. Так хоть какая-нибудь польза будет.

Толька начал читать… и вдруг увлекся так, как никогда не увлекался чтением! Перед ним явился не мертвый Чичиков из учебника, а живой, из плоти и крови, полненький, чистенький, вежливый аферист. Гоголь был для него сейчас не обязательной школьной «программой», а умным, с великим юмором человеком. Толька то и дело от души хохотал…

И надо же такому случиться: на экзамене тема сочинения была «Образ Чичикова»! Не понадобились учебники, которые он пронес в аудиторию, спрятав под брючным ремнем. Зачем списывать? Чичикова Толька видел, как своих ближайших друзей. Его сочинение было признано интересным, оригинальным, но из-за грамматических ошибок оценено в три балла.

Наступил самый ответственный экзамен в техническом вузе — математика. В школе по этому предмету Толька считался средним учеником, не хуже, но и не лучше других. Задачи попались трудные. Две из них были для него китайской грамотой, и он не ломал над ними голову. Третья казалась чуть полегче. Если удастся решить хоть одну задачку и ответить на два-три вопроса преподавателя, то «трояк» обеспечен. «Трояк» был пределом Толькиных мечтаний. В который раз он читал и перечитывал текст: «Сторона ромба является средним пропорциональным между его диагоналями. Найдите величину острого угла ромба».

Искал он, искал эту самую величину, а найти никак не мог. Наконец он понял, что не сможет решить даже эту казавшуюся не очень сложной задачку. Стало так тоскливо, как бывает, верно, тоскливо осужденному после приговора.

Толька забыл о задачке, о том, что находится на экзаменах… Устремив невидящие глаза в окно на золотистые сопки, он впервые взглянул на себя как бы со стороны. И сколько ни напрягал воображение, не увидел себя, собственного рельефного портрета и характера. Было что-то неопределенное, расплывчатое, а явственно проступала единственная черточка — умение зубоскалить, или «хохмить», выражаясь его же языком. «Но строить уморительные рожи умеют и обезьяны в зоопарке…» — подумал он. Вспомнилось все то, что без конца твердили Тольке Каштан и Эрнест. В сущности, они говорили одно и то же, но разными словами. Эрнест как-то обмолвился, что человек в семнадцать лет обязан созреть как личность. Бригадир выражался образнее и грубее: «Ветер у парня в голове так и свищет!»

Было сейчас у Тольки такое чувство, словно он потерял в бездумной своей жизни что-то очень важное, самое главное, чего никак нельзя упускать человеку…

Он очнулся. Вспомнил, что находится на экзаменах в высшее учебное заведение. «Слово-то какое — высшее…» — подумал он.

Толька понял, что не имеет права занимать скамью абитуриента и что если вдруг произойдет чудо и он станет студентом, то это будет обманом, аферой…

Незаметно для себя он нарисовал возле формул симпатичного ушастого ослика. Потом в собственном, немного высокопарном афоризме высказал то, что волновало его: «Прежде чем достигнуть высшее, необходимо постигнуть низшее». И расписался. Под рисунком вывел: «Это — я». Затем прошел к длинному столу, за которым сидели преподаватели, положил на зеленое сукно черновики и почти выбежал из аудитории.

На душе скребли кошки. Особенно неловко было перед Марийкой. Вовсе не хотелось, чтобы она считала его олухом…

Марийка поджидала его возле выхода из школы.

— Ну! Не тяни же! — сказала она. — Как?..

— Как героический партизан на допросе. Они от меня ничего не добились! — сказал он, и ему стало стыдно за эту браваду.

— Я так и знала. Что за две недели сделаешь? Люди годами в институт готовятся… Идиотик ты несчастный…

— Не ругай меня, Марийка… Если б ты знала, как мне тошно!..

Толька чувствовал себя как бы выброшенным за борт, белой вороной.

Через три недели приемные комиссии разъехались. Сто шестнадцать парней и девчат Дивного стали студентами-заочниками. Марийка поступила в Институт народного хозяйства.

…Странно устроен человек! Живет годами в окружении людей, вещей, вещи примелькались, люди изучены и наскучили. Но вот он на время вырван из привычной среды, и начинается непонятное. Тоска, тоска… По людям, его окружавшим, по вещам.

Подобное состояние испытывал сейчас и Толька.

Да, такого края, как Дальний Восток, не сыскать во всем мире. Но почему же Тольке чаще и чаще снится его родной Хомутов?.. Городок этот, деревянный, аляповатый с виду, полчаса хода из конца в конец, затерялся в непролазных российских лесах и болотах и с головою утонул в яблоневых садах. Путник, впервые попав в него, не сразу поймет, что уже шагает по городу, не сразу разглядит за листвою яблонь избы: так часто эти деревья посажены и так густы их кроны.

Лишь здесь, за тридевять земель, понял Толька, как хорош его Хомутов! Особенно по весне, когда зацветут яблони: весь в белом дыму, весь в белой кипени. А по осени багряно горит от спелых плодов… Церковь с пятью расписными главами-луковицами, старинным колоколом, отлитым еще при царе Горохе искуснейшим мастером. Вспорхнут с колокольни белые голуби-почтари, закружат вокруг расписных маковок искрами, кувыркаясь в полете, как бы танцуя под звон колоколов…

Избенка Груздевых древняя, срубленная еще Толькиным прадедом, стоит на берегу речки Омутнихи, смотрит подслеповатыми окнами в чистые воды. Река лесная, неширокая, раздутая частыми омутками. К «Толькиному» омутку, где он на зорьках дергал удочкой резвых полосатых окуней, бежит стежка среди буйных трав. Что она Тольке в душу запала, стежка эта?.. Самая что ни на есть обыкновенная: болотистая даже в июльский зной, заросшая камышом, дудником, из которого он, помнится, вырезал певучие дудки, с непременными синими стрекозами над травами, зеленоватыми бабочками-капустницами, с крупными пятнистыми лягушками в сыром полумраке под ногами. Стежка упирается в омут. В воду, как в зеркало, смотрятся ивы плакучие, березы кудрявые, орешник темно-зеленый. А на воде лилии, огромные, белые, как живые существа, и есть в них что-то колдовское, русалочье, и длинные переплетенные водоросли на глубине, движимые слабым течением, похожи на развевающиеся косы… Как же раньше не любил, не замечал Толька дивного цветения садов, золотых маковок церкви, омутка с живыми лилиями? Воистину сказано: нет милее и краше земли, на которой родился. Всем существом своим почувствовал он это только теперь. Одно слово — родина…

И лишь в долгой разлуке понял Толька, какие необыкновенные, редкие люди его родители, как он любит их. Отец в четырнадцать лет сбежал в леса к партизанам «бить фрицев». И воевал, как взрослый солдат: награжден орденом Боевого Красного Знамени. Однажды в бою отбился от своих, схватили его фашисты. Приводят к рыжему обер-лейтенанту. Не посмотрел обер, что мальчишка перед ним, выхватил пистолет — раз! — и отец, заливаясь кровью, рухнул на лесной поляне. Чуть живого подобрали его ночью партизаны. Выходили. Голова его до сих пор наклонена набок, и на людях он всегда держится за шею, чтобы не видели его чудовищного рваного шрама. Когда он волнуется, то голова дергается, а шрам багровеет.

34
{"b":"234049","o":1}