О себе Федосья подумать не догадывалась… Помнить помнила: шестнадцатый год идет, и никого, ничего себе не желала, будто у нее все уже решено.
От богомольцев узнала: на озере, под монастырем, есть камень синий. У этого камня девицы мужей просят, пригожих, богатых…
Пригораживая рот ладонью, паломница спросила у Федосьи:
– У камня была?
– Не-е-ет.
– А чего нет?.. Всего и делов: ладонь на камень положила, на озеро поглядела и – к Никите. Никита добрый, отмолит грех. А жениха получишь по твоему желанию.
В город возвращались берегом озера. На воде ни единой морщины. Осенняя синева неба в любовь окунает, душа летит, а сердце на земле. Одинокое.
– Никогда не видела столько синего, – вырвалось у Федосьи.
– Мы, как по небу, идем! – Дуня шла по кромке берега.
– Не этот ли камень? – Анисья Никитична остановилась у длинного валуна. Он и на берегу и в воде.
– Тот синий, – напомнила Федосья.
– А этот не белый, не серый… Как просто у крестьян! Погладила камень – и женишок вот он.
Федосья к камню не подошла. Камень и камень. И Дуня не подошла, а потом вдруг вернулась, погладила.
– Не рано ли тебе замуж? – улыбнулась Анисья Никитична.
– Я впрок. – Дуня была человек серьезный.
Обида за царя
В Москву прикатили в санках, под Введенье. Прокопия Федоровича дома нет. Государь послал судью Каменного приказа поглядеть, как строятся крепости на черте, в степи. За приказчиками смотреть надо строго. Заворуются.
Утром ради праздника лег снег. Ласковый, чистый. И не холодно. Мороз для румянца.
Праздник Введения тревожил Федосью таинственной, с печалью в глазах, радостью. Матерь Божия – родительница вечной красоты.
Девочка, еще даже не отроковица, но ее вводят во храм. В святая святых. Здесь бессмертные душу и сердечко, стучащее по-человечески, ожидает Вселенная. Сонмы звезд, сияющие полчища небесных сил, а Иисус Христос – среди Троицы, но не рожден плотью.
Это какие же предвкушения всему сотворенному. Словом, Федосья вступила в Успенский собор, затаив в себе чудо вступления Богородицы, во храм одушевленный.
Первое, что увидела Федосья, – лицо государя. Она заранее напрягла душу, чтобы радоваться его радостью. А государя, Алексея Михайловича, которого покидала, – нет! У этого на царском месте – лицо другое. Глаза, борода, румянец те же и свет на лице, но из души – от окон.
– Где же счастье? – вспомнила Федосья, чего искала и чего теперь в лице царя не было.
О царевых несчастьях, ежели они сердечные, помалкивают. И все всё знают.
* * *
Страшно было Федосье. В сердце кипела обида. За царя. Царь, а за правду не смог постоять. Поверил злу, а зло в него и метило. Пособить злу – быть угодником князя тьмы. Но кто – зло?
Царскую невесту, Евфимию, в царское платье обряжала Анна Петровна Хитрово. Имя ей Хитрая. Царицын наряд – пудовый. Убирать голову царской невесте взялась сама Анна Петровна. Каждый волосок затягивала под убрус с такой силой, будто это не волосы, а струны. Такое сотворила – бедная Евфимия глазами не могла моргнуть. Ее ноги не держат, но Хитрая со своими бабами подхватили невесту под руки, втолкнули в двери Золотой палаты, а сами в стороны. Царь от радости и нетерпения с трона сошел, а невеста качнулась, будто сосенка подрубленная, и упала.
И еще один человек грохнулся. На колени. Борис Иванович. Прощенья просил у царя: недоглядел, больную в царицы подсунули.
Ночью отца невесты, дворянина Рафа Всеволожского, в тайной пыточной Борис Иванович Морозов пытал на дыбе.
– Давно ли испорчена дочь? – спрашивал.
Полковник Всеволожский отвечать не захотел и не дал ответа.
Тогда ему зачитали указ:
– Ехать тебе, Раф, воеводой в Тюмень, с женой Настасьей, с сыном Андреем.
Евфимию повезли было в монастырь с приказанием тотчас постричь. Но карету догнал комнатный человек царя Артамошка Матвеев. Евфимию отправили в Тюмень, с отцом, с матерью, с братом.
Ожидание бунта
К Прокопию Федоровичу приехал младший его брат Иван – товарищ судьи Земского приказа. Напуганный, растерянный…
– Прокопий! Анисья, умница ты наша, посоветуйте! Я совсем голову потерял.
А кто бы не потерял?! Судья приказа Леонтий Стефанович всех приказных превратил в добытчиков денег. Брали с каждого для Леонтия Стефановича, да ведь себя тоже не забывали. Рассказывал Иван Федорович шепотом:
– Вчера на Вшивом базаре нашего подьячего мясник топором зарубил. У того мясника мясо всегда парное, окорока пудовые, сало – лучшего я нигде не отведывал. Повадились наши приказные к нему захаживать. Для Леонтия Стефановича брали – тут уж ладно, ничего не поделаешь, но вчера горемыка подьячий был восьмым на дню. Расколол, обидевшись, мясник человека не хуже полена – надвое.
– Надвое? – ахнула Анисья Никитична. – Поймали?
– Убежал.
– Вот вам еще один разбойник!
– Разбойниками Москва кишмя кишит! – Прокопий Федорович был зело мрачен.
– Брат, надоумь, что делать-то? – Иван чуть не плакал. – Морозову челом ударить?
Прокопий Федорович усмехнулся.
– Нашел заступника! Борис Иванович выхлопотал у царя в кормление Траханиотову город, уж не помню какой. Устюг Железный, что ли? Но ведь город! А Траханиотов у подьячих половину жалованья себе берет. И у стрельцов тоже.
Обнял брата за плечи. Пригорюнились. Спросил однако:
– Не пойму, Иван, твоего страха. Чем тебя напугал Плещеев?
– Зверством! Он у нас выдумщик. Решил всех разбойников Москвы переловить. Одел стрельцов в богатое платье, чтоб их грабили. И грабили. И попались. Злодеев человек двадцать схватили. Вышел к ним Леонтий Стефанович и говорит: «Отпущу семерых. Каждый из них принесет мне по сто рублей. За хорошее и я буду хороший – отпущу из вашей братии половину. Но уговор дороже денег. Кто сбежит, поймаю и сдеру шкуру».
– Затейник! – изумилась Анисья Никитична.
– Еще какой! Вы дальше слушайте. Из семи вернулись трое. Один принес сто рублей, другой пятьдесят, третий всего девять ефимков. Этим свобода, а за беглецами Леонтий Стефанович послал сыщиков. Двух поймали, привели… Приказал Плещеев поднять обоих на дыбу и кожу содрать. Палачи ни в какую: мы не басурмане!.. Кожу им оставили, но убивали невыносимо как страшно.
Прокопий Федорович встал, подошел к иконам, перекрестился.
– Вот что, Иван! Нам, Соковниным, за себя не стыдно, чужого не берем. К тебе, ко мне злобы у людей нет. Но коли бунт взыграет – всем добрым дворам беда. Так что подальше прячь злато-серебро. Ты говоришь, у вас подьячего убили – мздоимца. Но в Сольвычегодске на этой неделе ограбили людей гостя Шорина, соль отняли… В Новгороде несколько лавок сожгли. Во Пскове народ шумел.
Иван тоже подошел к иконам, приложился.
– Предупредить бы Бориса Ивановича. В кабаках и на базарах люди сговариваются убить дьяка Назария Чистого. Челобитными о соляной пошлине, чтоб отменили, у нас в приказе угол завален.
– Народ терпит до поры, – сказал Прокопий. – Ты, Анисья Никитична, бери девиц и поезжай или к Троице, или в село.
– Так к Борису-то Ивановичу идти или не ходить? – снова спросил Иван.
– Воротился из Голландии Илья Данилович Милославский. Теперь у Бориса Ивановича уж очень горячее время. Что ему бунты? У него Стрелецкий приказ под рукой.
– А про какую горячку ты говоришь?
Прокопий Федорович улыбнулся, широко улыбнулся, но головой покачал серьезно.
– Скоро узнаешь. Не все-то нам плохое – быть и хорошему.
Хорошим для Москвы, для всей России стало 11 декабря 1647 года: царь отменил соляную пошлину.
* * *
Илья Данилович Милославский со всеми дорогами был в Голландии одиннадцать месяцев. Привез мастеров железных дел для тульского завода, трех капитанов – учить стрелецкое войско иноземному строю, двадцать солдат, у коих надо было перенимать немецкую науку войны.