Она открыла ставни и вернулась на прежнее место. Только окно теперь было распахнуто настежь, и в комнате пахло резедой.
Прислушиваясь к журчанию воды, она подумала, что все же тогда от тоски ее спасли Олюшка и этот чужой, ставший ей родным, мальчик. Она взяла на свои плечи заботу о них. На следующий же день перевезла их к себе. Нужно было каждый день придумывать, что приготовить к обеду. Как бы поздно Олюшка ни возвращалась с работы, она до ее прихода не ложилась спать. Больше не сидела бесцельно в кресле. Потихоньку от невестки, чтобы сделать ей приятное, готовила приданое ребенку. Из старых простыней нашила пеленок… На дне сундука у нее хранился тончайший батист для рубашки на случай смерти. Накроила из него распашонок, сшила их на руках, чтобы не было грубых швов…
Никогда с невесткой они не говорили об Иване. Лишь однажды Олюшка, вглядываясь в личико спящего у нее на коленях сына, проговорила:
— Ваня, когда узнал, что у нас должен быть маленький, сказал мне: «Я хочу первым взять на руки своего ребенка»…
Марии Андреевне снова показалось, что в комнате не хватает воздуха. Она поднялась и, тяжело опираясь о подоконник, высунулась в окно. На ветке дерева сидел, нахохлившись, воробьишка, наклонив голову набок, он смотрел на нее черным круглым глазом. Чуть повыше воробьишки висел потемневший от времени скворечник. Его мастерил сын. Мария Андреевна провела рукой по глазам, как бы стараясь отогнать воспоминания. Нужно было чем-то срочно заняться. Она пошла на кухню и поставила на плитку кофейник. Кофе всегда ее успокаивало. Потом достала листок и написала на нем: «Не забыть купить желатину, три килограмма сахару, пятьсот граммов грецких орехов».
В кухню заглянуло солнце. «Надо пойти ставни открыть, — подумала она, — и посмотреть, готовы ли огурцы».
Наступал день с его заботами, и она рада была этим заботам.
…Встречать Олюшку с сыновьями пошла Лиза. Мария Андреевна осталась дома. Она боялась: а вдруг разминутся в пути. Все уже было готово к приему гостей. На столе, покрытом белой, хрустящей скатертью, «отдыхал» укутанный полотенцем пирог со стерлядью. Здесь были свежие и малосольные огурчики, и салат из помидоров, и нарезанный ажурными ломтиками сыр, и селедка, украшенная тончайшими клеточками лука и красными ромбиками из свеклы, горка румяных пирожков. По обеим сторонам стола стояли бутылки шампанского, обернутые мокрыми салфетками, а посередине — огромный пышный букет из белых астр и красных георгинов.
Сама Мария Андреевна в новом платье из шелковистой серой материи сидела на скамейке под окном и не спускала глаз с приоткрытой калитки. Ни делать что-либо, ни думать Мария Андреевна не могла. Она то сидела, опустив на колени руки, то выходила на улицу и из-под ладони пристально вглядывалась в ту сторону, откуда должны появиться гости. И, никого не увидев, возвращалась на прежнее место.
Когда услышала голоса у ворот и среди них узнала голос Лизы, она вдруг почувствовала страшную слабость, часто забилось сердце, с трудом нашла в себе силы подняться и пойти навстречу.
Широко распахнув калитку, вошел высокий, стройный офицер, в морском белом кителе и фуражке, надетой чуть набок. Он поставил на землю большой желтый чемодан, снял фуражку и, улыбаясь, взглянул на Марию Андреевну. Она растерянно посмотрела на него. Но тут нарядно одетая женщина, показавшаяся ей тоже очень красивой, отстранив офицера, бросилась Марии Андреевне на шею.
— Олюшка, — воскликнула Мария Андреевна, — тебя сразу и не узнаешь.
— А меня, бабушка, ты узнаешь? — басом спросил офицер.
— Господи боже мой, Вовка! — воскликнула она.
Вовка наклонился, чтобы поцеловать ее, и сказал:
— Какая ты, бабушка, маленькая стала.
— Это ты такой большой вырос, — улыбаясь сквозь слезы, проговорила Мария Андреевна.
Кто-то настойчиво теребил ее за руку. Она оглянулась и ахнула. Рядом с ней стоял Иван, но не такой, каким он уходил на фронт, а такой, каким он был в двенадцать лет. Такая же круглая голова, тот же решительный, чуть задранный кверху короткий нос, на нее доверчиво и с любопытством смотрели такие же, как у сына, веселые светло-серые глаза внука.
— Только уж, пожалуйста, без слез, — проворчала Лиза, — тебе вредно волноваться.
В первую ночь приезда гостей, как и в ту ночь, когда была получена телеграмма, Мария Андреевна от нахлынувших на нее впечатлений не могла заснуть.
Как изменилась Олюшка. Движения стали медлительнее, увереннее. Правда, глаза по-прежнему грустные. В темных волосах появились седые пряди. Над левой бровью поднялась упрямая морщина. Женщина в эти годы все равно что сад, когда в нем еще пышно расцветают цветы, но кое-где уже осыпались лепестки, мелькают увядшие стебли и нет-нет да и зашуршат под ногой пожухлые листья.
Ивана Олюшка не забыла. Какими глазами давеча она смотрела на его портрет. Такие не забывают…
Как возмужал Вовка! Наверное, девушки на него заглядываются. Ему идет морская форма.
А Ванюшка — весь в отца, непоседа, такой же порывистый и ласковый.
Ей вдруг захотелось взглянуть на внука. Она поднялась, включила свет.
Ванюшка спал, разметавшись, сбросив с себя одеяло. Его загорелые, крепкие ноги были в ссадинах и царапинах. Правую руку он закинул за голову, левая беспомощно свешивалась с постели. Мария Андреевна положила руку на кровать. Она дотронулась до его русых, таких же мягких, как у сына, волос.
Пятно на стене
Софья Иннокентьевна озабоченно оглядела стол. «Кажется, все, — прошептала она и тут же спохватилась: — А соль-то!» Торопливо достала из буфета солонку, поправила салфетку на хлебнице и, склонив голову набок, прислушалась. Из спальни раздавалось сердитое покашливание. По этому покашливанию она угадывала, что муж недоволен. «Не стоило заводить этот неприятный разговор».
В столовую вошла дочь. Леля похожа на мать. Те же тонкие, красивые черты лица, нервный излом высоких бровей. Только у матери глаза усталые. И выражение лица такое, словно заранее соглашается со всем, что скажут.
— Ну что, говорила с папой? — спросила Леля, вглядываясь в лицо матери.
— Да… Но ты бы, Леленька, сама поговорила, — извиняющимся тоном отозвалась мать.
— Что же, тогда я сама…
— Очень прошу: будь сдержанна, ты же знаешь, как папа устает.
— Мама, я разве когда-нибудь…
— Хорошо, хорошо, я ведь так.
Дочь подошла к окну. Мать взглянула на ее узкие плечи и, вздохнув, смахнула со скатерти невидимые крошки. Дочь и мать молча прислушивались к тому, что делалось в соседней комнате, и с нетерпением поглядывали на часы.
Ровно в восемь в столовой появился Зиновий Николаевич. Сказав «доброе утро», он сел к столу и подвинул к себе стакан с простоквашей. Напротив мужа поместилась Софья Иннокентьевна, между ними — дочь. Воцарилось молчание.
Когда Софья Иннокентьевна разлила в чашки кофе, Леля, бросив на мать быстрый взгляд, сказала:
— Папа, я хочу с тобой поговорить…
— Да? — недовольно произнес отец. — Ты же знаешь, Ольга, что я не люблю разговаривать во время завтрака. Может быть, перенесем на вечер?
— Нет, папа, я должна… вообще мне надо знать… я обещала дать ответ…
— Никогда не следует давать непродуманных обещаний. Но, коль необходимо, я слушаю, — холодно вымолвил Зиновий Николаевич. Он отодвинул чашку с кофе, давая понять, что завтрак испорчен.
Софья Иннокентьевна, часто моргая, переводила взгляд с мужа на дочь.
Дело в том, волнуясь, повторяя одно и то же, заговорила Леля, что девочки и ребята их группы решили отпраздновать защиту диплома — устроить складчину. Но решили, конечно, у кого-нибудь дома собраться. В общежитии неудобно. Негде потанцевать. А у нас отдельная квартира, есть радиола и потом не надо бегать посуду собирать…
— В общем, мы хотим в это воскресенье у нас собраться… то есть попросить у тебя согласия, — скороговоркой произнесла Леля.