Эту-то загадку и хотела она отгадать.
— А Гурьку начто травишь? — выслушав поток укоров и обличений разгневанной Платониды, спросила Минодора. — На кой черт велела старику сунуть в хлев этого зырянина? Али повеления пресвитера не помнишь?
— Хлыстовскому холую не ведаю иного послуха, как токмо в навозе. А перед братом Кононом ответствовать сама умею. Его повеление — мое хотение. Он — отрок предо мною и благословлен моим крестом. Тебя спрошу: доколе станешь мешаться в общинные каноны, мать-странноприимица? Доколе будешь попирать в обители власть местоблюстительницы пресвитера, сиречь мою власть? Мало тебе мзды от послуха братии? Куда еще лихоимствуешь?
Минодора в душе рассмеялась: «Ишь, разглаголилась словесами-то, по-русскому говорить разучилась. Передо мной-то чего выкомаривать?.. Хотя верно: родная сестра Антипке Пресветлому, пятьдесят годов странствует, привыкла язык ломать». — И с той же нарочитой язвительностью проговорила:
— А тебе завидно? Ну, ин забирай свою половину — и скатертью дорога. Только чтобы я твоего хвоста здесь больше во веки веков не видывала!
— Единой не изыду, обитель за мною пойдет, — пригрозила проповедница, хотя уходить из Узара не собиралась: из семи обителей округи здешняя была богатейшей и безопаснейшей. — Кому из всего братства и сестринства я не восприемница? Кого не обратила, кого не крестила? Чей глас для общины выше?.. Токмо разве глас Христа!
Пристукнув костылем, Платонида встала.
— Свое сама отберу, — тихо, но твердо сказала она и кивнула на сундук. — Ты наипаче деньги припаси.
Не оглянувшись на странноприимицу, проповедница похромала к двери горницы и уже открыла ее, но Минодора сердито проговорила:
— Опнись-ко, ты!.. Всякая птица своим носом сыта; чаю хоть выпей с вареньем да с кренделем.
Терять старую проповедницу, по крайней мере до появления пресвитера, Минодоре не было расчета: старуха наверняка могла уманить за собой всю обитель, включая и Варёнку, а на очереди летние работы.
— Не дури, Платонида, садись, — примиряюще сказала она. — Садись. Не волки мы, чтобы друг друга грызть. Сама знаешь, сколько нас теперича осталось!..
И обе вдруг вспомнили «смутные времена» своей общины, когда странноприимцы из явных кулаков-эксплуататоров были раскулачены и выселены, а их хоромы с рассекреченными обителями переданы нарождавшимся колхозам. Именно в те годы община скрытников претерпела тяжкие потрясения: огромное большинство странников разглядело подлинное лицо своих «благодетелей», поняло свои заблуждения и «вернулось в мир»; иные, не имея сил порвать с религией, «открывшись миру», срослись с легальными сектами. Лишь закоренелые фанатики вроде Неонилы либо преступники, скрывающиеся от суда или наказания, остались верны заправилам общины. Из странноприимцев уцелели немногие — вроде Луки Полиектовича Помыткина да Минодоры. Это были, пожалуй, начинающие, не оплывшие господским жирком, но уже вкусившие плодов легкой наживы. Наученные горьким опытом предшественников, они повели свои дела с тройной осторожностью, и лишь непомерная жадность вынуждала их к привлечению новых членов общины, однако с большим разбором. Все это создавало видимость исчезновения истинно православных христиан странствующих с лица земли, а с упрочением в деревне колхозного строя, о них — по крайней мере, в общинной округе пресвитера Конона — вообще перестали вспоминать.
— Давай, коли, кипятку да меду выставь, — садясь, произнесла Платонида.
На этот раз Минодора сама принесла самовар, выставила кушанья. Теперь в комнате за столом сидели уже не враги, а союзницы.
— Ты Капку к рукам прибери, — советовала Минодора, закончив сетование на «охиление» прежде могучей общины. — Мой старик об этой девке не больно красно поговаривает. Сплавить бы ее, да на безрыбье-то, видно, и рак рыба.
— Заматереет — смирится, — ответила Платонида. — На Агапиту зри: неизреченно строптивой была, в мир собиралась, а заматерела — смирилася, и впредь покорною будет. И с Капитолиною ты мне не прекословь. Надо токмо, чтобы Калистрат… я зелье знаю… напою обоих, заматереет она. Сама говоришь о безрыбии. Поступися на час мужиком!
— Не жалко. Не убудет клади, коли мышь погрызет. Но поначалить ее когда-никогда и мне дозволь: у меня, знать, тоже сердце имеется.
— Ты мать-странноприимица, тебе и сам Христос велит. Токмо чтобы и я была в ведении, за что взыскуешь и наказуешь. Я за обитель перед светлым престолом ответчица!
Проповедница помолчала, отхлебывая кипяток.
— Вот еще Гурий меня заботит. Хоть, слышь, и принял он святое крещение от Конона, но хлыстовцами походя бредит, и мню, грешница, не с расколом ли он в нашу общину явился от поганых хлыстов?.. Бывало такое, помнится!.. Да замечаешь ли ты, раба, что по ночам Гурий часто из обители выходит? К добру ли сие шляние зырянину? Нет ли у пса наложницы? Знакомцев нет ли из потусторонников? Не предал бы нас, двуглавый змий!
Минодора знала от отца, что Гурий сочиняет «святые» письма и по двадцать верст за ночь бегает то на разъезд, то на станцию, чтобы рассовать «послания пророка» по военным вагонам, однако ответила уклончиво:
— Не видала.
И на это были свои причины.
Представив ей Гурия как весьма нужного человека, пресвитер Конон наказал лишь хранить и беречь его, не ни слова не промолвил о том, чтобы следить за ним. Поэтому-то Минодора не ввязывалась ни во что, чем занимался Гурий в обители или за ее пределами: если он превозносил баптистов или хлыстов, значит, дело Платониды оспорить его; если диктовал Прохору Петровичу «письма пророка Иеремии» и разносил их, значит, такова воля пресвитера; выходит, роль странноприимицы здесь наблюдательная. Она лишь иногда советовала, когда кому именно из колхозников и какими путями подбросить «святое» письмо, и неизменно упрашивала Гурия взять этот труд на себя, потому что отца все-таки жалела, а Калистрата считала бестолочью.
Собеседницы проговорили до полуночи. Они еще поспорили о «святом послухе», причем Минодора повернула дело так, что Платониде оставалось только согласиться подавать пример трудолюбия — вязать чулки и варежки — и блюсти порядок на внутренних работах. Однако не уступила и Платонида, потребовав себе хозяйского питания, разумеется, втайне от обители. Странноприимице пришлось согласиться. Они по-дружески договорились о встрече пресвитера, которого ожидали со дня на день, не поскупились выделить ему щедрый подарок из своих доходов. Потом Минодора предложила обратить к своей общине одну «сильно надежную грешницу». Ею оказалась Ефросинья, не старая, но страстно богомольная вдова, очень работящая колхозница с соседнего хутора. Глаза проповедницы алчно вспыхнули.
— Только с этой ты не торопись, — предупредила странноприимица. — С месяцок надо понюхаться вокруг да около. Письмецо от Еремея ей по-бабьи напиши, а Неонилка подбросит.
— Твое слово закон, — проговорила Платонида, впадая снова в свой обычный тон. — А мне скажи, чем прогневила Христа грешница Ефросинья?
Минодора перечислила:
— В церковь ходит, с попами дружит, в колхозе робит, а с председателем поругалась и бездушным бюрократом обозвала.
Платонида стукнула костылем и закивала.
— Избенка у ней на ладан дышит, — объяснила Минодора. — Летом в своей живет, а зимами постоялкой мается. Лесу да помощи выпрашивает, а председатель на солдаток указывает: вон, мол, какая орава за помощью прет…
— Сам Христос предает ее в руки мои!
— Только не торопись; зануздаешь да приведешь эту бабу — тысчу выложу!..
…Платонида отправилась к Ефросинье в тот самый день, когда Агапита и Капитолина стежили одеяло. Выпроводив Платониду через огород, Прохор Петрович наказал Варёнке следить за баней, вышел за ворота и сел на лавочку возле погреба. «Укостыляла каракатица, — с ненавистью подумал он о проповеднице. — Хвати, так на хутор, как в тот раз с Минодорой договаривались». Именно эта догадка и всколыхнула в нем воспоминания о печном душнике, тайной беседе между Минодорой и Платонидой и полученной затем от дочери головомойке, после конторой Прохор Петрович отказался ведать делами послуха, довольствуясь лишь бдением на улице и подслушиванием разговоров братии.