Когда беременность стала для меня очевидной, я пыталась в мечтах угадать будущее своего ребенка. То видела я его смелым полководцем, то известным инженером.
Иной раз думала я, что у меня будет дочь. Я восхищалась ее красотой, дарованиями. Мне грезилось, что она будет художницей. Картины, созданные ею, должны были быть необыкновенными.
Я родила дочь.
С рождением дочери ты стал неузнаваем. Однажды ты все-таки удосужился осведомиться о моем здоровье, но весь вид твой, глаза твои выражали одну мысль: «Вот беда стряслась!»
Бывают мужчины, которые с появлением ребенка бросают свои семьи, покидают родные места и живут скрываясь. Ты никуда не уехал, ты не бросил меня. Но что толку в том, что ты остался в семье?
Появились новые заботы, понадобилась няня, квартира стала мала.
— Опять не выучил роль! — раздраженно говорил ты. — Разве это жизнь? Разве можно при таком гаме и реве работать?
Шли недели, шли месяцы. Ты никогда не брал на руки своего ребенка, не ласкал его. Ты ходил мрачнее тучи.
Бедная моя дочурка! Уже тогда я считала ее сиротою.
— Дездемона!.. Розамунда… Офелия!.. — насмехался ты, когда ребенку нужно было дать имя.
В мои раны ты щедро, пригоршнями бросал соль. С каким сарказмом ты произносил эти имена!
«Тебе ли, несчастной татарке, воспитывать Офелий!» — казалось, говорил ты каждым своим движением.
И этого я не прощу тебе никогда. Как только в нашем доме раздался первый детский крик, ты начал издеваться над тем, что я татарка.
— Татарки не умеют красиво любить, — говорил ты своим друзьям, не щадя меня. — Они не понимают тонкости подлинного чувства.
— Татарка способна только на то, чтобы родить. Чувство материнства заглушает в ней все. Она все свое отдает ребенку, а сама остается пустой.
Так говорил ты тогда.
Ты негодовал и по поводу того, что я занимаюсь общественной работой.
— Черт знает что! — ворчал ты. — Мне надоела эта погоня за ветром. Не понимаю, зачем тебе нужно куда-то ходить, кого-то чему-то учить? Ведь тебя никто не заставляет, а ты ходишь. То и дело собрания. Неужто не нашла ничего лучшего?
И, наконец, начинал приказывать:
— Кроме университета, куда бы то ни было ходить запрещаю! Сиди дома.
Бросить общественную работу я не могла. Правда, в те годы я многого еще не понимала, но твердо верила в то, что есть люди, которые живут не так, как жили мы. Я знала, что уступить тебе — это означало бы идти назад, закабалиться, погибнуть. Мне было трудно справляться со всем, с учебой, с заботами по дому. Мелочи отнимали столько сил, времени.
Но я не бросала работы. Я хотела стать человеком развитым, знающим, полезным, способным на настоящую плодотворную работу.
Это стремление вперед, моя целеустремленность помогли мне впоследствии легче перенести личное горе.
Кадрия! Так назвала я свою дочь. Кадрия — бесценная, дорогая. Это имя мне казалось лучшим. В нем я хотела высказать то, что чувствовала к ребенку, — любовь.
— Ка-дри-я! Ха-ха-ха-ха! — смеялся ты. — Подумаешь, какая бесценная!
То, что было дорого мне, было безразлично для тебя. Для Кадрии я жертвовала своим сном. По ночам вставала я, чтобы сменить пеленки. Ходила с дочкой по комнате среди ночи, как лунатик. Ведь я уставала за день. А ты, Искэндер, если и просыпался на крик ребенка, то вместо того, чтобы помочь или хотя бы узнать, не болен ли он, ворчал, что мы мешаем тебе спать. Я уходила на кухню, чтобы не слышать твоих упреков. Так, на моих руках, ребенок утихал. Но тебя это не волновало.
— Жизнь — забавная штука: годом раньше я был сам себе хозяин, а теперь приходится содержать семью в четыре человека.
— Все девушки хороши, но откуда же берутся плохие жены?
Эти пошлые слова — твои слова, Искэндер. Ты любил остроумие дешевое, плоское. Зачем? С какой целью ты говорил это своим друзьям, но обязательно при мне? Чтобы задеть меня? Неужели ты все позабыл? Ведь ты любил меня когда-то. А теперь думал, что я глупа, бесчувственна, ничего не понимаю. Но я понимала все. Мне было очень больно тогда. Однако я скрывала боль, стараясь все твои несправедливые и оскорбительные выпады обратить в шутку. Ведь ты был отцом моей дочери.
Знаю, тебе тоже было нелегко, но ты ни разу не пытался хоть сколько-нибудь улучшить наши отношения. Все мои попытки были тщетны. Ты не обращал внимания. Ты умел только одно — жаловаться на большие расходы, на отсутствие покоя. Без всякого стеснения ты требовал от меня отчета в истраченных деньгах, в каждом гроше.
Не сердись, Искэндер, за мою прямоту. Ведь тогда я ни разу не говорила тебе об этом и не упрекала тебя твоим происхождением и воспитанием. Правда, твое поведение было мучительным для меня. Тяжело мне было видеть, что ты совсем не тот, каким казался в первые дни нашего знакомства.
Я пыталась найти причины этой перемены. И, не находя, молчала. Но теперь я могу оглянуться назад: когда мы стали взрослыми, я многое поняла. Теперь я иначе сужу о жизни. Многое мне стало ясным. Как не сказать тебе, что ты тогда был только сыном своего отца — муэдзина.[4] Боясь передать лишнюю копейку, ты трижды пересчитывал деньги на молоко для ребенка. И я краснела и не знала почему. Потому ли, что мне стыдно было, что ты не доверяешь мне, или потому, что мне было стыдно за тебя? Ты считал каждую копейку, а ведь нередко ты с кем-нибудь из твоих случайных друзей, которых ты приводил в дом, просиживал до полуночи за бутылкой вина.
Все мои намеки пропадали даром. Ты их или не понимал, или делал вид, что не понимаешь, а сказать прямо я не решалась. Я пыталась внушить себе, что сразу нельзя создать хорошую семью, что надо вооружиться терпением. То дурное, что приносил мне каждый новый день, я пыталась считать случайностью и преходящим явлением. Втайне я думала: «В Искэндере есть много и хорошего. Надо подождать. Со временем дурное в нем исчезнет, и тогда мы заживем на славу». Но тут же я ловила себя на мысли, что все это самообман.
Всеми способами я пыталась наладить наши отношения. Была особенно внимательна к тебе, заботлива. Пробовала знакомить тебя с настоящими людьми — нашими студентами, с Галиакбер абы, думала сама поближе познакомиться, узнать и сдружить тебя с теми артистами, которых считала лучшими. Но ты все дальше и дальше отходил от них, предпочитая общество малопривлекательных людей. В заботе о семье я брала работу на дом: писала лозунги, плакаты. Когда это не помогло — уволила няню.
Кадрию пришлось отдать в ясли.
Теперь, вспоминая, сама удивляюсь, как перенесла все это. В восемь часов утра, забрав книги, с ребенком на руках, торопилась я в ясли. Как назло, стояли страшные морозы. Бывали буранные дни — пурга, ветер, снег. Боясь простудить дочь, я не шла, а бежала. А потом — на занятия. Уставала я страшно. Болезни переносила на ногах. Будь иначе, наверное бы слегла. А ты, Искэндер, в эти утренние часы сладко спал. Ты не только не помогал мне, но еще измывался:
— Кончится ли когда-нибудь эта сумасшедшая жизнь! — ворчал ты. — Сегодня ты опять ушла, не приготовив мне завтрак!
Выходные дни были днями радости. Правда, ты, как правило, дома не сидел. Ты уходил «пройтись» и возвращался поздно ночью. Да я уже привыкла к тому, что тебя нет. В выходные дни со мною была Кадрия. Я забавляла ее, ласкала вдоволь и всласть, писала ее дневник, тешилась мыслью, что, учась не хуже других, воспитываю такую чудную девчурку. И мою любимую песенку «Гишкем», которую не раз певала тебе, пела теперь Кадрие.
Ты знал, что я была одна. У меня не было близких родственников. Только товарищи по университету изредка, по выходным дням, посещали меня. Да иногда я сама с Кадрией уходила к Галиакбер абы. О своем горе я не говорила никому. Да и что сказать? А если спрашивали, то отвечала, что живем хорошо, дружно. Те, кто догадывались, не показывали вида.
Но молчать было тяжело. Желание поделиться с кем-нибудь, высказать свое горе, засевшее в груди, было томительно. И, не решаясь никому рассказать, я доверила это дневнику моей дочери.