Глаза застлало туманом слез.
Василия увозили на том же вездеходе, под гусеницы которого он попал. Сначала в поселок, а оттуда на вертолете в районный центр. Но врачи уже были бессильны ему помочь. До последнего часа, до последней минуты Оннонау была с ним, утешала его, как могла, пыталась найти хоть какой-то проблеск в той безнадежности, которую она слишком хорошо понимала. А он все шептал бескровными губами: «Береги Аннушку…» Самое ужасное было в том, что он до самой смерти был в полном сознании и умер в одно мгновение, как только его положили на больничную койку.
Слезы лились так обильно, что Оннонау не рассмотрела ни обитого красной материей гроба, ни нового темно-синего костюма, в который обрядили Василия, отправляя его в последний путь.
Оннонау ни разу после этого не была на его могиле. Для нее ушедший в окрестности Полярной Звезды муж был там, где насыпан Памятный Холм из оленьих рогов в верховьях Ичу, в истоках тундровой реки.
Сначала Оннонау не понимала, что слепнет, а поняв, вдруг успокоилась, но долгое время скрывала это от окружающих. Сперва словно легкое облачко надвинулось на ясный солнечный день, затем пасмурность стала увеличиваться, сгущаться, а ближние предметы не говоря уже о дальних, потеряли свои очертания, расплылись и даже стали перемещаться в пространстве. Первой заметила перемену в глазах матери Аннушка. Она стала уговаривать ее поехать в районную больницу. Раз Оннонау поддалась просьбам дочери и в один из приездов в район отправилась на обследование. Доктор прописал мазь, но твердо сказал, что улучшения не гарантирует, поскольку болезнь требует настоящего лечения в областной больнице.
Слепота надвигалась исподволь, медленно и постепенно привыкала к ней Оннонау, с удивлением обнаруживая, как, по мере угасания света в очах, усиливались другие чувства: резче и тоньше стал слух, обоняние, кожа чувствовала разность температур с такой точностью, что женщина куда лучше, чем раньше, угадывала время, когда можно было снимать с огня котел с оленьим мясом или закипающий чайник. Окружающие почти и не заметили, когда Оннонау окончательно ослепла, сохранив в побелевших зрачках лишь способность улавливать источник света. Она по-прежнему хлопотала по дому — варила, приносила тундровый стланик для костра, ставила ярангу, разбирала при перекочевках, шила и чинила одежду… Но вот кроить, собирать ягоды, читать и писать уже не могла. Зато больше слушала радио и теперь сама следила за тем, чтобы в яранге всегда был необходимый запас батареек.
Близкие с тревогой наблюдали за ней, часто заговаривали о лечении, но Оннонау каждый раз мягко, но настойчиво отвергала все предложения, вызывая сочувственное недоумение. Ей не хотелось оставлять дочь одну.
Шли годы. Аннушка выросла, закончила школу, вернулась в тундру и вышла замуж за соседского парня.
Со временем все свыклись с тем, что Оннонау слепая. Только те, кто впервые видели ее, дивились жизнерадостности, веселости, ее способности исполнять всю домашнюю работу нисколько не хуже, чем зрячие женщины. Она могла уходить далеко в тундру, в стадо и затем безошибочно определять обратный путь к дому но необъяснимым даже ей самой приметам.
Теперь ей не хотелось разлучаться с любимым внуком, названным в честь погибшего деда Василием. Этой осенью он отправлялся в школу-интернат, И этой же осенью Оннонау наконец-то собиралась поехать в какую-то необыкновенную клинику, где ей должны вернуть зрение.
Оставалось всего лишь несколько дней…
Наведя порядок в жилище, Оннонау присела у костра, обратив лицо к распахнутому входу в ярангу.
Она прислушалась. Где-то вдали тарахтел двигатель вездехода, в соседних ярангах негромко переговаривались люди… Но что это? Будто кто-то стонал, и не разобрать — то ли зверь, то ли человек. Стон резкий, надрывный, достаточно протяжный, внезапно обрывающийся, словно кто-то зажимал могучей, непроницаемой то ли лапой, то ли рукой пасть или рот… Стон доносился из тундры, и, если бы не особое доверие, которое испытывала Оннонау к собственному слуху, можно было бы предположить, что настороженное воображение само рождало странные звуки.
Она ведь ждала, надеялась услышать нечто знакомое, таящееся где-то глубоко в памяти, сопровождавшее их короткую, но такую счастливую жизнь с мужем.
Ожидание было мучительно бесплодным; что же такое случилось? Неужто человеческий разговор, гул вездехода сильнее шума реки, неустойчивого, неодолимого движения огромной массы воды, стремящейся к слиянию с соленым океаном?
Может быть, это другое место?
Да нет, все остальное соответствовало тому, что бережно хранилось в ее памяти: и этот сухой пригорок, и даже камни старого очага…
Но что случилось со звуками?
Снова издали донесся странный стон, и точно в сердце попала острая заноза, родив неутихающую, непонятную тревогу о далеком, страдающем существе.
Оннонау не обращалась к часам, чтобы узнавать время: за долгие годы жизни во тьме она научилась определять его по едва уловимым признакам: положению солнца над горизонтом, интенсивности светового потока, деятельности в стойбище. Вот и сейчас она с минуты на минуту ожидала возвращения домочадцев.
Она уловила звонкий голосок внука, поначалу прерываемый странными стонами, затем различила слова дочери, и лишь потом, уже у самой яранги — голос зятя. И не потому, что говорил он тихо: просто зять был человеком неразговорчивым.
— Бабушка! Бабушка! — теперь голос Василия заполнил все слышимое звуковое пространство. — Что я видел! Такого ты, наверное, никогда не видела!
Один лишь Вася мог, не задумываясь о том, что причиняет боль, громко говорить о слепоте бабушки, описывая ей какую-нибудь неведомую вещь, явление, нового человека.
— Так что же ты видел, Васенька? — спросила Оннонау, прижав к себе малыша.
— Я видел драгу!
— Это что за зверь такой? — шутливо переспросила Оннонау.
— Ты видела когда-нибудь драгу? Разве она была раньше?
— Не видела, не видела, — торопливо ответила Оннонау, чтобы не лишать внука приятной возможности рассказать самому о новой машине.
— У драги железные черпаки, как раскрытые рты, — захлебываясь, продолжал Вася. — И даже зубы в этих черпаках. Этими зубами драга откусывает берег и тащит в машину, как зверь в живот. А сзади вода хлещет и камни сыплются, будто она какает…
— Да это чудовище, — медленно и задумчиво произнесла Оннонау, легко представив себе работающую драгу, — Она еще стонет и ноет! Как живая!
Так вот откуда этот странный звук! От работающего железного чудовища, отгрызающего золотоносную землю.
— И много она уже съела? — спросила Оннонау.
— Много! Везде кучи оставила. Такие ровные, высокие, как горки…
Разговаривая с внуком, Оннонау ставила на середину яранги коротконогий столик, семейное деревянное блюдо с вареной олениной, чашки для чая.
Пока ужинали, Вася все говорил о драге, о тундровой автомобильной дороге, которая пролегла до самой Чаунской губы.
— Эта дорога далеко-далеко видна, — сообщил он. — И голубой автобус по ней бежит.
Оннонау слушала и дивилась: вот до чего дожили — по тундре стали ездить на автобусах! В ее детские годы колесная машина была только в букваре и вызывала множество сомнений и вопросов.
После ужина изрядно уставший Вася забрался в полог и почти мгновенно уснул.
Оннонау ждала вечернего спокойного часа, чтобы в наступившей тишине снова попытаться услышать шум речного потока. Она надеялась, что вместе с ним придут волнующие, сладкие до боли воспоминания о счастливых днях, когда они с молодым мужем мечтали о будущем, о долгой счастливой и дружной жизни в обновленной тундре. Василий считался опытным и знающим пастухом, и даже возникали разговоры о том, что его могут сделать председателем. Но каждый раз, когда слухи об этом усиливались, Василий отгонял стадо в такую даль, что проходило не менее полугода, прежде чем стойбище оказывалось в пределах досягаемости районных властей.
Да, то было удивительно насыщенное время: дня не хватало, чтобы переделать все дела, переговорить обо всем, насладиться ощущением бьющего через край счастья.