Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Каждый спал на своей нарте, но Ваямролтыт устроился поближе к пленнику и, похоже, за ночь так и не сомкнул глаз.

Солнце ушло за горизонт, но свет разливался далеко окрест, как это бывает в майскую весеннюю ночь. Русский так громко и смачно храпел, что из ближайших кустов вылетела куропачья стая и унеслась в поисках более спокойного места.

— Почему ты ничего не хочешь сказать? — тихо спросил Аяйвач, снова пытаясь поймать взгляд Ваямролтыта.

Но соплеменник сурово смотрел вдаль, туда, где из-за лесистых гор, словно из-за спин сказочных животных, поросших редкой шерстью, должно было показаться солнце. Он молчал, хотя по его лицу Аяйвач теперь понял — он знает, в чем дело. И лишь раз, когда храп русского вспугнул даже крепко спавших собак, он проговорил быстро и сквозь зубы:

— Все из-за того, что ты грозился убить Развозторга…

Аяйвач не поверил своим ушам: разве он мог такое? А потом вспомнил про свою шутливую угрозу и даже попытался встать с нарты, забыв, что связан.

— Это я так сказал! В шутку сказал. Я совсем не хотел его убивать! Разве я мог такое? Да и ты, Ваямролтыт, знаешь, что среди нашего народа нет таких, которые бы убивали.

— Ничего не знаю, — угрюмо буркнул Ваямролтыт, — Велено тебя изловить и предать суду.

— Суду? — еще больше удивился Аяйвач. — За что?

— За то, что грозился убить Развозторга.

— Да не хотел я, — захлебываясь от волнения, заговорил Аяйвач. — Не хотел никого убивать и никому не грозил!

Храп русского вдруг прекратился. Он заворочался на нарте, заскрипел ремнями, и кожаный чехол ружьеца глухо стукнулся о полоз.

— Молчать! — вдруг заорал Ваямролтыт. — Не разговаривать!

Залаяла проснувшаяся собака.

Русский приоткрыл один глаз и спросил:

— В чем дело?

— Разговаривает, — с готовностью доложил Ваямролтыт.

— Пусть заткнется, — спокойно сказал русский, повернулся на другой бок, заставив застонать парту своей неимоверной тяжестью, и захрапел пуще прежнего.

Аяйвач замолчал. Он понял, что убеждать в своей невиновности Ваямролтыта, а тем более русского бесполезно. Надежда только на то, что в поселке или же Петропавловске-Камчатском найдутся разумные люди, которые разберутся и вызволят его из этой беды…

Но дальше события последовали с такой быстротой, что Аяйвач даже не совсем понял, каким образом он оказался приговоренным к двадцати пяти годам лагерей, как было оглашено на суде «за вооруженный террор против органов Советской власти».

Много было удивительного и непонятного на том суде. Прежде всего выяснилось, что Развозторг — это не имя человека, а название торгового учреждения, призванного снабжать всякий кочевой народ, живущий на границе леса и тундры. Человек же, который испугался его шутливой угрозы, носил простое имя — Наум Гликман. Он был главным свидетелем на суде, и хотя Аяйвач не разумел ни единого слова из его рассказа, он догадался, что торговец теперь опасается заниматься благородной и нужной людям деятельностью из-за таких вот разбойников, как Аяйвач.

— Когда мне перевели на корякский, что я проведу в неволе двадцать пять лет, — вспоминал с грустной улыбкой Аяйвач, — мне показалось, что с неба светит, не солнце, а кусок льда. Так мне стало страшно и холодно.

Он некоторое время молчал, видимо заново переживая те воистину ужасные для него часы.

— Ты, наверное, думаешь, — обратился он ко мне, — зачем все это? Какое это имеет отношение к моей военной жизни и орденам, которые я получил?.. Наберись терпения, выслушай все… Если бы этого не случилось, не попасть мне на фронт… Не стал бы я носителем орденов, и никакие юные следопыты не заинтересовались бы моей жизнью… Когда я сидел в темнице и когда меня везли куда-то на пароходе, все мне казалось неправдоподобным сном. Хотелось проснуться, снова очутиться в родной тайге, на свежем чистом снегу, под лиственницей… По я просыпался и убеждался, что ничего в моей жизни не переменилось… Так вот, самые тяжелые мои переживания случались по утрам, когда кончался сон и приходила действительность…

Худо-бедно, но за время тюремного заключения и пребывания в пересыльном лагере Аяйвач начал потихоньку говорить по-русски.

Уже кончалось короткое северное лето, опала налившаяся соком желтая морошка, прихваченная ночными заморозками, когда Аяйвача привезли в один из колымских лагерей, где-то далеко в низовьях. И заключенные, и охрана, и вся лагерная обслуга жили в больших брезентовых палатках, со страхом ожидая надвигающейся зимы.

Аяйвач сразу понял: если ничего не делать, просто покориться судьбе, то зимой они все погибнут. Он доказывал, что надо вырыть землянки, заготовить дрова. Северный человек всегда так: чем ему хуже, тем крепче он цепляется за жизнь.

Однажды Аяйвача вызвал к себе сам начальник лагеря Петр Петрович Нефедов, высокий представительный мужчина. Он писал стихи и под псевдонимом Семен Северянин печатал их в лагерной политотдельской газете «О честной жизни». Самая популярная здешняя песня, положенная на музыку бывшим главным дирижером Пензенской оперетты и начинавшаяся словами «Колыма ты, Колыма, чудная планета…», принадлежала ему.

Он внимательно выслушал Аяйвача, потом вызвал какого-то офицера и велел повторить еще раз.

— Он — таежный человек, — сказал Нефедов. — За его плечами многовековой опыт выживания в труднейших условиях. Будем по-настоящему готовиться к зиме!

И закипела работа в лагере имени знаменитой летчицы Марины Расковой. Аяйвач хорошо знал, как строить таежную полуземлянку, чтобы она держала тепло даже при минимальном количестве дров. Сначала Аяйвач вырыл и отделал землянку для себя. По особому распоряжению Нефедова он поселился отдельно, и ему выдали даже, одеяло, подушку, некое подобие простыни — сшитый из мешковины кусок материи. В землянке поставили камелек из половинки железной бочки, обмазанной глиной и заполненной речной галькой.

Аяйвач почувствовал, что люди — и начальники и зеки — прониклись к нему уважением. Кто-то дал ему русскую кличку, очевидно, в честь главного лагерного начальника — «Петр Петрович». Все его так и звали Петром Петровичем-вторым.

Мастеровых среди заключенных оказалось более чем достаточно, и большие землянки-бараки росли как грибы после дождя. По распоряжению Петра Петровича-первого Аяйвача освободили от тяжелых работ и дали ему лошадь по кличке Сильва, на которой он возил воду из реки. Работа эта ему сразу понравилась, потому что он опять почувствовал себя нужным людям.

Аяйвач понемногу начал разбираться в своих товарищах, среди которых большинство оказалось совершенно неприспособленными к суровому климату. Наверное, это тоже было наказанием, кроме неволи — испытание холодом и невзгодами. Сердце Аяйвача сжималось, когда он видел, как какой-нибудь старый человек пытался спастись от всепроникающей стужи, натягивая на себя самое причудливое тряпье.

Вскоре Аяйвач почувствовал, что лагерное начальство ставит его в привилегированное положение, где-то между собой и некоторыми заключенными, отвечающими за порядок в бараках-землянках.

Однажды в лагере появился затянутый в кожаную одежду юркий человечек и снял с Аяйвача тень, говоря по-нынешнему, сфотографировал его.

Эту фотографию поместили на большой доске, воздвигнутой на главной площади лагеря, где обычно выстраивали всех заключенных для объявления какой-нибудь важной новости или же для пересчета.

Доска эта так и называлась «Доской почета», на ней помещались имена и изображения тех, кто хорошо и честно работал, кто мог даже рассчитывать на то, что срок его заключения, возможно, будет сокращен. Узнав об этом, Аяйвач забеспокоился: ему совсем не хотелось уезжать из этого удивительного места, где его считали настоящим человеком, уважали и нуждались в нем. Собрав весь свой запас русских слов, он спросил Петра Петровича, и тот утешил:

— По такой статье, как вооруженный террор против органов Советской власти, надо отсидеть, как говорится, от звонка до звонка…

Я слушал Аяйвача, пытаясь по его интонации, отдельным словам догадаться об истинном характере переживаний его в колымском лагере. Неужели не тянуло обратно в тайгу, к своим сородичам? Или же он был в той вольной жизни настолько одинок и обездолен, что и впрямь только в лагере почувствовал себя, как он утверждал, «настоящим человеком»?

38
{"b":"233970","o":1}