Литмир - Электронная Библиотека
A
A

О чем же тогда писать? Ведь не о том же, как время от времени на многие дни запивает хороший охотник Каанто, как он доволен своей жалкой жизнью и верит, что так и должно быть, согласно указаниям сверху. Я знал, что и Гэмауге не прочь приложиться к бутылке, и вероятнее всего, он это сделал сразу же, как только наш катер отчалил от берега.

Что же будет с нашим народом, с нашими селами при такой жизни?

Происходило что-то непонятное, странное. Казалось, у людей иссяк интерес к собственной жизни, и они только и ждали, что будет сказано и указано сверху.

В районной газете «Утро коммунизма» перестали давать страницы на чукотском и эскимосском языках, и местный редактор уверял меня, что это сделано для того, чтобы побудить эскимосов и чукчей лучше изучать русский язык.

Но больше всего удручало повсеместное пьянство. И это называлось «отдыхать». Когда я увидел своего старого соученика по Анадырскому педагогическому училищу с перекошенным, помятым лицом и огромным синяком под глазом, он, криво усмехнувшись, сообщил: «Вчера сильно отдохнул…»

Может, это все же явление временное? Кто знает… Пока же и погода, и печаль, и жалкое положение в Нунэкмуне — все оставляло на душе тяжелый осадок.

Маленький катерок с маломощным мотором отважно сражался с волнами, порой вставая почти дыбом, порой зарываясь носом так глубоко, что сердце останавливалось от мысли — вдруг суденышко уже не поднимется, пойдет ко дну, обессиленное неустанной борьбой с огромными, нескончаемыми валами, один за другим настигающими нас под низкими, сырыми тучами.

Мы подошли к берегу районного центра уже под самое утро.

На последних милях катер пошел бойчее, да и ветер вроде начал стихать; в кромешной тьме даже обозначилась утренняя заря.

Уходя с берега в свою комнатку в старом культбазовском доме, я оглянулся и не поверил своим глазам: на горизонте проступил под алым светом скалистый мыс Нунэкмун, теперь такой привлекательный и желанный, а совсем недавно зловещий и мрачный.

Я проснулся от яркого солнечного света, от нестерпимых лучей, бьющих в незанавешенное окно комнаты. Глянув на часы, убедился, что безнадежно проспал завтрак и придется довольствоваться одним чаем, благо у меня был электрический чайник, собственность уехавшего в отпуск хозяина.

По едва я зачерпнул воды и воткнул вилку в штепсель, как в дверь постучали, в комнату вошел Кеша Иванов, выбритый и хорошо отдохнувший, так непохожий на вчерашнего, страдавшего от морской болезни.

— Летим в твое родное село Улак! — сообщил он. — Погода отличная. Прямо звенит! Видно, здешние морские боги наконец сжалились над нами. Все готовы, ждут только тебя.

Чай удалось попить в кабинете начальника лаврентьевского аэропорта. Напротив меня сидел небольшого роста, ладный, суховатый мужчина в летной форме.

— Знаменитый в нашем районе человек, — сказал Валютин, знакомя с ним. О нем даже песни сочиняют, а ваш земляк Гоном исполняет песню-танец «Летчик Петренко прилетел»…

Человек из песни смущенно пожал мне руку и ушел готовить самолет.

Мы летели низко. Миновали гладь залива Лаврентия, нунэкмунский мыс по правому борту и снова оказались над Тихим океаном. Я не отрывался от небольшого круглого иллюминатора, прильнув к стеклу носом. Знакомые с детства места, родная, испещренная неглубокими озерками и ручьями зеленая еще тундра с лысыми каменистыми холмами, окалистыми выходами, обрывистым берегом, о который бился белопенный прибой. И вот уже Кэнискун старинное чукотское селение на южном берегу собственно Чукотского полуострова, следы покинутых яранг, старая фактория, где когда-то торговал американец Чарльз Карпентер, о котором я читал в дневниках знаменитого норвежского путешественника Руала Амундсена.

Как и в годы моего детства, тут высились кучи каменного угля: почти каждый год случалось так, что основное топливо пароход выгружал здесь, и потом его возили на собачьих упряжках, предварительно насыпав в мешки. Сколько раз я пересекал расстояние от Кэнискуна до улакской косы, погоняя своих собачек, часто соскакивая с нарты, чтобы помочь им.

Вот и улакская лагуна, колыбель моих детских и юношеских мечтаний, игрище, дорога в неведомое. Казавшееся мне ранее безбрежным водное пространство за считанные минуты промелькнуло под крылом вашего самолета, и мы приземлились на косе, довольно далеко от селения.

Попрощавшись с летчиком, мы двинулись в Улак по вязкий прибрежной гальке. Яковлев снял с себя тяжелое кожаное пальто. Навстречу нам шли встречающие, и первым до нас добрался мой старый школьный друг Гоном, тот самый, о котором Валютнн сообщил, что он сочинил песню-танец о летчике Петренко.

Гоном был в аккуратном ватнике, мохнатой кепке, но на ногах — удобные, красиво сшитые нерпичьи торбаза, в которых куда как легче шагать по гальке, нежели в ботинках или сапогах.

Он сдержанно, как и полагается у арктических народов, поздоровался со мной первым, выказав тем особую радость, и уже потом с другими моими попутчиками.

Пристроившись рядом со мной, он горестно вздохнул, сочувственно поглядев на меня, — так он выразил мне соболезнование по случаю смерти матери.

— Мы ее похоронили в ящике, по новому обычаю, — сообщил Гоном, — На Линлиннэй снесли, а могилу вырыли недалеко от хорошавцевской.

Хорошавцев был одним из первых председателей Чукотского райсовета и первым человеком, похороненным в деревянном гробу-ящике на древнем кладбище Улака.

Позади нас тяжело дышал Яковлев, и я тихо сказал Гоному:

— Возьми у гостя пальто.

— Вот спасибо! — с облегчением поблагодарил Яковлев. — Сразу видно культурного человека!

— А мы улакские — такие! — с оттенком хвастовства заявил Гоном. — Недаром он, — Гоном кивнул на меня, — наш земляк. Мы им гордимся.

— И правильно делаете, что гордитесь, — сказал Яковлев.

Мне как-то стало не по себе, и я немного отстал от всей группы.

Мы шли по самому гребню старой улакской косы. Впереди уже виднелась полярная станция. Я узнавал большой дом, где помещалась кают-компания, новую радиостанцию, построенную взамен сгоревшей на моей памяти зимой сорок пятого года.

Сердце наполнялось смятением: как мне себя вести в родном селении? Где остановиться? Дальних родичей вроде бы много, но самых близких нет. Давно нет яранги дяди Кмоля, наша, наверное, заколочена…

Возле полярной станции нас встретил председатель сельского Совета Кэлы.

— Остановишься у Владика Леонтьева, — сказал он, узнав меня.

Вот и знакомое школьное здание. Как будто ничего здесь не изменилось, как будто не прошло двух десятков лет с того памятного сентябрьского дня, когда я впервые вошел в эту дверь…

На пороге стоял Владик Леонтьев, директор улакской школы, когда-то сидевший со мной за одной партой. А с ним рядом — мой, то есть наш, первый учитель, старый Татро.

Мы молча обнялись и вошли внутрь школы.

У каждого хорошо знакомого здания есть свой, свойственный ему, запоминающийся запах. Такой запах был и у старой улакской школы, рубленной из толстых, аккуратно оструганных бревен, плотно пригнанных друг к другу. Вход был через небольшой тамбур и кухню с плитой, в плиту вмазан чугунный котел. Зимой в нем таял плотный снег или же лед, принесенный с замерзших окрестных ручьев. На переменах ребятишки по очереди пили из этого котла студеную до ломоты в зубах воду.

Ничего не изменилось. Та же тесная учительская с продавленным диваном, на котором лежала приготовленная для меня постель с одеялом явно интернатского происхождения.

Потом мы пили чай, заедая его сушеной рыбой, выловленной старым Татро.

Старик вспоминал наши школьные проделки и посмеивался в свои редкие и тугие, как у моржа, усы.

— Вот не думал никогда, что ты, Владик, станешь директором школы, а ты, — кивнул он мне, — пишущим человеком. Жизнь очень удивительна!

По случаю приезда большого начальства в Улаке царило небывалое оживление. Гости обходили дома, яранги, наведались в косторезную мастерскую, детский сад, пекарню, старый интернат…

22
{"b":"233970","o":1}