Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Из толпы истошно закричали и мужики и бабы:

— Настя! Настёнка! Вылезай! Спасайся!..

Я побежал к избе, чтобы вытащить из окошка мать. Из выбитого окна валил густой дым, а сверху сыпались искры и раскалённые угли. Кто‑то подхватил меня под руки и потащил назад, а я кричал хрипло, без голоса:

— Пусти меня!.. Пусти!.. Мама сгорит!.. Я вытащу её!..

— Эка, какой богатырь!.. Сам‑то насилу выскочил… Да и обжёгся весь…

И только в этот миг я ощутил саднящую боль и на руках, и на шее, и на спине.

К окну подбежала Ульяна и схватилась за косяки, чтобы впрыгнуть в избу. Она кричала сердито:

— Давай руки, Настя! Скорее! Потолок упадёт… Сгоришь, Настя!.. Вылезай!..

К ней подскочил Яков, оттолкнул её и юркнул в дымную дыру. На Ульяне загорелся платок. В толпе ахнули и завизжали женщины, но Ульяна сорвала платок с головы и отбросила от себя, а от окна не отошла.

— Толкай её сюда, Яша! Я приму её. Где ты там?

Яков вылез задом и потащил за собою мать. Оба они отнесли её на траву.

— Взлез в избу‑то… — почему‑то весело кричал он. — Зову, зову… ищу, ищу — нет её. Через неё спотыкнулся. Лежит на полу, как мертвец. Ежели бы не я — капут бы ей сейчас…

Словно в ответ ему, изба с грохотом куда‑то провалилась и выбросила вверх целое облако искр, горящих галок, чёрного дыма и взмётов пламени. Я подбежал к матери и не узнал её: она лежала без памяти, с чёрным лицом и руками. Перед нею на коленях стояла Ульяна и гладила её по лбу, по груди и ласково уговаривала:

— Ничего, Настенька… Бог помиловал… Очнись, голубушка!.. Вот и сыночек около тебя…

Я сидел рядом на траве и плакал. Нас тесным кольцом окружили бабы и кричали горестно. Позади переговаривались мужики:

— У нас сроду в селе никто не горел. О пожарах и старики не баяли… А вот гляди, какая беда…

— Табашников никогда не было — вот и пожаров не случалось…

— А это что?.. Табашников и сейчас нет, а вот…

Кто — то язвительно пояснил:

— Зато спички есть… Раньше‑то спичек не было… Они, пожары‑то, видишь, и без цыгарок вспыхивают: месть‑то сама горит… а злоба‑то в сердце — как сера горюча…

— Ну и злодей!.. — изумлялся кто‑то с гневной скорбью. — Живьём хотел бабёнку‑то с парнишкой сжечь… А скотина‑то чем виновата?.. Вот и корова лежит… Эх, казнить бы этого супостата!..

— Казнить, казнить… — угрюмо отвечал другой голос. — Тут, голова, думать надо: это для всего села знаменье. Помяните моё слово: теперь гореть будем каждый год.

Кто‑то враждебно обещал ему:

— Вот тебя при первом же пожаре и свяжем как поджигателя.

— А я что?..

— А то… поджог посулил… Пожары без поджога не бывают…

Кто‑то с весёлым удивлением закричал:

— Глядите‑ка, чудо какое: насос прискакал, с бочками… Робята, валяй к коромыслам!.. Кишку разворачивай!

— Да чего с этой кишкой делать‑то? Чай, изба‑то вся сгорела…

— Курам на смех! Это из соски‑то!.. Любит народ почудить…

На месте нашей избы громоздилась куча горящих брёвен, раскалённой золы. Огонь полыхал и хкщно грыз дерево, покрытое ослепительными волдырями, и, как густые рои сияющих птиц, летал по всему пожарищу. Было жарко, сухо, смердило дымом. Гора тоже как будто горела, низина до самой реки клубилась дымом, ярко зеленела травой и как будто корчилась в судорогах от полыхающего пламени, а над рекой крутые обрывы краснели в осыпях, как осыпающиеся угли.

Несколько парней и бородатых мужиков живо хлопотали около красного насоса. Несколько человек возились с кишкой и орали:

— Давай, робяты! Качай! Наяривай!

Мужики на насосе словно ждали этих криков: они размашисто и напористо стали раскачивать коромысло. Струя пепельной воды дугой с треском полетела в огонь и рассыпалась там брызгами. И мне показалось, что языки пламени стали взлетать ещё ярче и выше.

Мать как будто проснулась. Широко открыла глаза, в ужасе вскочила на колени и протянула руки к пожарищу, потом опять упала, свернулась калачиком.

Мягкие, очень лёгкие руки обняли меня, и я услышал милый голос Елены Григорьевны:

— Счастье‑то какое!.. Живы! Не погибли!

Я закричал, но голоса у меня не было:

— Нас хотели живыми сжечь — окна заслонили.

— Боже мой, какое дикое преступление!..

Утешая меня, Сёма радостно говорил, что теперь мы опять вместе будем жить и вместе мастерить всякие чудеса, а Кузярь ободрял беззаботно:

— Ни черта, брат!.. Чего тебе ещё надо? Жив, здоров — и наплевать…

Помню, что я с Сёмой и Кузярём шел вниз к реке, и у меня было такое ощущение, что будто не я шёл, а кто‑то посторонний. Помню, что на дорожке к колодцу встретила нас бабушка Анна и заплакала со стонами и причитаниями.

Избушка наша уже догорала. Пылали в разных концах жаркие костры, а над ними кружились искры и дым.

Суетились люди, бегали ребятишки, кучками стояли бабы и старики с падогами, и от них по багровой земле тянулись размытые тени. Крутые взгорья, глинистые обрывы и избы над обрывами багрово вспыхивали и погасали в последних отблесках догорающих головешек.

XL

Мы опять живём в дедушкиной избе. Мне здесь было всё родное с младенчества, и даже тараканы после разлуки с ними казались старыми друзьями. Сёма, довольный нашим возвращением, напевал песенки без слов. Бабушка хлопотала около печи и, красная от жара, с ухватом в руках, улыбалась в дверях чулана и стонала, как больная:

— Вот и опять вы в своей семье. Оторвались, отделились, своим норовом отец‑то с матерью захотели жить, а вот испытание господь и послал. Благодать да радость — в тесной семье.

Так она добросердечно ворчала каждый день, внушая мне и матери свою житейскую мудрость. Она умела плотно сложившиеся истины деревенского уклада украшать задушевными словами, словно песню пела или былину рассказывала. А мать, с её поэтической душой, задумчиво улыбалась и как будто сама мечтательно пела свою тайную песенку.

Мы с матерью ютились в кладовой напротив избы, через дорогу. Вещишки наши несколько дней смердили дымом и особым, противным запахом пожарища. Я написал отцу короткое письмо без всяких словесных украшений, какие обычно нанизывал в письмах солдаток и старух. Я сообщил ему, что нас подожгли, что изба с коровой и курами сгорела, что жить нам у дедушки в деревне трудно: ведь мы — отрезанный ломоть да и лиходеев страшимся. Мы выехали бы из деревни сейчас же, ежели бы были деньги. Мы ждём от него денежного письма с нетерпением.

Дедушка уже не проявлял своей деспотической власти — не грозил ни кнутом, ни вожжами, не самодурствовал, не нагонял на всех страху, уж перед ним не ходили на цыпочках. Хоть бабушка Анна и величала патриархальную семью, но такой семьи в доме уже не было — она расползлась: мы до сих пор жили отдельно, Сыгней и раньше бегал из дому, а сейчас — в солдатах, Катя была замужем. Остались в избе только неженатый Тит и Сёма. Властный дед вместе с бабушкой в опустевшей избе с пустыми углами стал сохнуть, как дуб на корню. Он часто уходил на гумно, заросшее травой, или вместе с такими же стариками грелся на солнышке где-нибудь у амбаров и толковал с ними неизвестно о чём — вероятно, о старых блаженных временах к о теперешних чёрных днях, когда своевольные люди рушат вековой уклад.

Он как‑то не замечал меня, а мать презирал и брезгал садиться с нею за стол.

И мне было приятно видеть, как мать, не обращая на него внимания, без всякого смущения и страха ставила свою «мирскую» чашку на дальний угол стола, резала свой хлеб, и мы ели свою кашу.

Дедушка оглядывал всех за столом, словно не узнавал никого, и дрябло, с суровым смирением говорил:

— Вот, Анна… по грехам нашим… до чего дожили… Вон… — И дед тыкал пальцем в нашу сторону. — Вон они… как сор на ветру… И образ свой потеряли, и обвалялись, как в мусоре, и одёжа чужая, и слова чужие, как у отступников. Астраканцы!.. Чаёвники!.. Дворяне!.. А нет, чтобы в ноги поклониться, да не раз и не два… Да чтобы покаяться, да чтобы епитемью отстоять… А как пришла нелёгкая — так к отцу в голодный да холерный год. Господь‑то вот и покарал — сгорели. А куда опять приползли? Ко мне же со своим басурманским смрадом…

78
{"b":"233969","o":1}