— Наум Абрамович! Что с вами?!!
Наум Абрамович тяжело плетётся к креслу и выпускает свой тяжёлый портфель прямо на пол. Шляпу не снимает, не здоровается, на Нину даже не глядит. Но она обеспокоенно подбегает к нему и хватает его за плечо.
— Папа, что с тобой?! Что случилось?
Финкель вяло, как пьяница от мухи, отмахивается он неё.
— Оставь меня в покое. Пиши там своё.
Крук тоже подходит и становится по другую сторону кресла.
— Но всё-таки что с вами, Наум Абрамович? Финкель откидывается на спинку кресла и закрывает глаза.
— У вас есть револьвер? Так берите его и бейте прямо в череп старого идиота, который сидит перед вами. Не бойтесь, там нет ни крошки ума.
— Серьёзно, Наум Абрамович, в чём дело?
Наум Абрамович отрывает голову от спинки и снимает сдвинутую набок шляпу.
— Я говорю вам совершенно серьёзно. Если этого не сделаете вы, сделаю я сам. Вы знаете, что никакого золота нет?
Крук не сразу понимает, о каком золоте идёт речь.
— Ах, залежи-россыпи! То есть как «нет»? А куда же они девались?
— Куда? Хе! Туда, где были. Никуда. Золото существовало в нашем воображении. Вы знаете, что Гунявый — не Гунявый? Нет? Терниченко у вас не был?
Крук уже всё понимает. Но странно: вместо гнева, возмущения, злости, хотя бы понятного удивления он начинает вдруг громко, раскатисто, дико хохотать. Даже припадает к стене и, обняв её руками, трясётся от хохота.
Финкель и Нина смотрят на него. Финкель тихо шепчет:
— Так, так: истерика. Так я и знал. Дай ему воды. Быстрее! Прокоп Панасович!… Прокоп Панасович!…
Нина бежит в угол, наливает стакан воды и подносит Круку, Но он удивлённо смотрит на воду, на Нину и на Финкеля, с ещё большей, словно удвоенной силой взрывается хохотом и бессильно падает на стул.
— Ой, ой! Простите, ради Бога… Но ведь…
И снова, снова.
Нина, насупив брови, ставит стакан на стол, а Финкель пожимает плечами.
Наконец Крук затихает, вытирает лицо платком.
— Простите, Наум Абрамович, но я не слышал в своей жизни ничего более комического, чем эта история. Да это же просто знаменито! А Гренье? А акционерное, анонимное общество? А омоложение Франции украинским золотом?
Новый взрыв хохота швыряет Крука в кресло рядом с Финкелем.
— Ох, умру! Вот так спасли, можно сказать! Так кто же он в действительности, этот как бы Гунявый?
Финкель сидит, по-прежнему раздавленный.
— Вам экстренно важно знать, кто он? Лучше б я познакомился с чумой, чем с ним. Старый идиот, кретин, сволочь! Четыре года гонялся за каким-то паршивым актёришкой! А? Всё здоровье и покой, собственный и своей семьи, истратил на него, паскудника! Ну? Так не разбить этот череп? А? Что ж я теперь? Мертвяк, разбитая, старая кляча. На бойню меня, и точка. Можете теперь везде говорить, что Финкель — последний дурак и кретин. Даю вам все полномочия. Это не вернёт вам ваших денег? Мне моих тоже. И вот эта тоже имеет право сказать своему отцу: ты старый паскудник и остолоп. Потому что она всех нас кормила, пока я…
Он тяжело наклоняется, поднимает с пола портфель, молча встаёт и берёт шляпу.
— Куда же вы, Наум Абрамович? Подождите!
Но Наум Абрамович машет рукой и заплетающейся походкой быстро выходит из кабинета.
Крук хмурится, бросает взгляд на Нину, которая сидит за своим столиком, бессильно положив на него руки, и начинает снова ходить по кабинету.
Нина тихо вправляет бумагу в машинку и начинает печатать.
Вдруг Крук останавливается, торопливо, словно спеша или кого-то опасаясь, вынимает из кармана письмо, сложенное вчетверо. Развернув его, решительно подходит к Нине и кладёт письмо перед нею.
— Прочитайте. Сейчас же.
А сам усаживается в кресло и обхватывает голову руками.
Пока Нина читает, он ни разу не смотрит на неё. Только когда стихает шелест бумаги и около столика Нины наступает тишина, он медленно поднимает голову. Она сидит с пылающим лицом. (Это он со страхом и радостью замечает!) Но брови её сведены, в глазах знакомое упрямство. На его взгляд она не реагирует. Лист зажат в лежащей на столе руке. Крук медленно приближается к ней, молча останавливается, силясь сдержать кривую улыбку.
Нина резко поворачивается к нему, взгляд её гневных глаз — как прыжок.
— Почему вы только теперь дали мне это письмо?
Крук слегка отшатывается — и от этого взгляда, и от этого вопроса.
— Как это «теперь»?
— Так, теперь. Почему не вчера, не сегодня, до прихода отца? Теперь, вы полагаете, я соглашусь продать себя за Бразилию? До прихода отца ваш «приятель» покупал за виллу и драгоценности!
— Нина! Ради Бога!
Но она встаёт и бежит в угол к своей одежде. Крук бросается за нею.
— Мадемуазель Нина! Мадемуазель!
Она лихорадочно всовывает руки в рукава манто и хватает шляпку.
— Подождите. Выслушайте хотя бы…
Нина напяливает шляпку на голову задом наперёд и хватает сумочку.
— Пустите меня!
Крук глубоко вздыхает и отодвигается в сторону.
— Идите. Если вы можете ответить на подобное письмо только так, то идите себе с Богом. Но проще и честнее было бы сказать, что я смешон и что бразильская идиллия — для вас дикость и безумие. Зачем же разыгрывать какую-то обиду и возмущение?
Нина слушает холодно, с гордо поднятой головой.
— Вы закончили? Так вот, я скажу вам, слушайте, пожалуйста, внимательно: бразильская идея совсем не безумна для меня. Письмо ваше прекрасно. «Вдвое старше вас» — идиотизм. Слышите? Но я с вами в Бразилию не поеду, вилл ваших в Париже мне не нужно и ни за какие прочие «роскошества» ваши не продамся. Понимаете? Прощайте!
Она порывается уйти. Но Крук решительно преграждает ей дорогу.
— Нет, теперь я вас не пущу. Теперь вы не имеете права уйти. Вы не имеете права, показав тонущему соломинку, спрятать её.
Нина презрительно усмехается.
— Ах, подумаешь: «тонущему»! Купите себе другую, подарите ей виллу и успокойтесь.
— За что же вы меня обижаете?
— Никто вас не обижает. Вы сами себя обижаете. Если б вы дали мне это письмо месяц назад, до всех этих ваших разговоров о «приятеле», я бы со всей душой пошла бы с вами, куда вы пожелали бы. А теперь — поздно.
— Почему?
Нина гневно вскидывает лицо.
— Почему? Потому что вы измучили меня, испачкали. Потому что вы не уважаете меня — покупаете, выбираете момент, когда и что предложить. Теперь, когда отцовское дело провалилось, когда он так несчастен, когда все мы в беде, теперь я, значит, должна согласиться. Нет уж! Пойду на Большие Бульвары, продамся первому встречному, а вам такой соломинки не брошу!
— Выслушайте же меня!…
— Мне нечего слушать, я уже всё слышала. И вот нате, нате, знайте: вы мне нравились, страшно нравились. Я из-за вас разогнала всех своих поклонников. Я по ночам плакала, если вы со мной не разговаривали. Слышите? А теперь мне совершенно всё равно!
Крук хватает её за руку.
— Нина, Ниночка!
Нина сдерживает себя и спокойно освобождает руку.
— Пустите, Прокоп Панасович. Я вам категорически заявляю: нам не о чём говорить, теперь я с вами никуда не поеду. Что бы вы ни сказали, это не изменит того, что было мной сказано.
— Так с отчаяния же сказано! С отчаяния! От боли!
— Всё равно. Да вы и сами никуда не уедете. Кто так колеблется и высмеивает сам себя, тот не способен на поступок.
— А если поеду, если всё заглажу, если стану умолять вас на коленях, приедете ко мне?
Нина пожимает плечами.
— Я поняла из вашего письма, что это нужно вам не ради… какой-то женщины, а ради вас самого. Поедет с вами кто или не поедет, вы всё равно должны сделать это. Да вы и сами однажды сказали так о своём «приятеле». При чём здесь я? У вас всё меняется двадцать раз.
Крук опускает голову. Нина взглядывает на него, качает головой и жёстко бросает:
— Прощайте, Прокоп Панасович! На службу я больше не приду.
Крук не отвечает, не двигается. Но, когда Нина уже открывает дверь, почему-то остановившись у неё и шаря в сумочке, он поднимает голову и глухо бросает ей вдогонку: