— Какая другая религия в такой степени считается с человеческими слабостями, причем — тогда, когда человечество стало являть собою одну сплошную слабость?
Высокий волосатый парень, настоящий «lad»[31] из Шропшира, с глазами-льдинками и засохшей коричневой пеной от пива на усах, кричит:
— А вы забыли про Христа, сударь!
— Будде, говорю я вам, удалось сделать то, чего не удалось, да, не удалось, сделать Христу! Христос — это мятежный дух, это мессианская нетерпимость. Будде незнаком гнев. Он знает то, чего не ведает мир. А неведение — это пятно, которое заметнее других. И это истинно.
— Истинно! А что такое истина?
— Это то, что успокаивает.
— Христос тоже умеет успокаивать!
— Однако не без помощи Отца. Последний же всегда остается Иеговой — жестоким, мстительным, осуждающим. А Христос — это сын своего отца. Будда же ничего не создавал и потому ни за что не отвечает; Будда никогда не осуждает, он все может понять и объяснить.
Проповедь Жали на фоне красной, до блеска отполированной ветром меди вечернего заката то и дело прерывается обрывками чужих фраз. Здесь преподносятся разные виды ненависти, предлагаются разные новые религии. «Колониальный гнет… забастовки… социальная революция… борьба с алкоголизмом… возвращение к агрикультуре», — слышится вперемешку с божественной игрой на ручной гармонике.
Какой-то нонконформист в целлулоидном воротничке и судейском сюртуке останавливается и, обращаясь к женщинам, зло говорит:
— Его Будда — язычник, который смешивает в одну кучу людей и животных. Этот тип — сумасшедший. Зачем вы его слушаете?
Женщины, слегка смутившись, нерешительно переминаются с ноги на ногу.
— У него красивый голос, — говорит одна.
Жали тщетно расточает образные сравнения:
— Вы живете в доме, объятом пламенем, и вас это нисколько не беспокоит!
Тут раздаются фанфары Армии Спасения и пение гимна в сопровождении тромбонов, они собирают под свой покров из начищенной меди бесцельно блуждающих по парку людей: толпа, слушавшая Жали, редеет. «У всех свои вкусы», то есть у всех — одни и те же. Телесное противостоит духовному. Возле Жали осталось лишь несколько теней, следящих за его несвязным бормотанием. У него наступила нервная разрядка. Ему захотелось плакать. Теперь он — просто какой-то безработный кули, затюканный «бой». Его апостольское служение потерпело полный провал.
Вдруг из-за коленкорового плаката показался еще один приплюснутый нос. Этот пират спал на дне машины. Он похож на выходцев из Фо-Кина, торгующих в Карастре кулечками с жареным рисом. У него одутловатое невыразительное мертвенно-бледное лицо. Он — китаец-метис, лондонский секретарь «Федерации желтолицых» — органа, занимающегося вопросами расового освобождения. Это он предоставил Жали свой «форд», решив приобщить принца-неофита к политической деятельности. Теперь он понял, что Жали ни на что не годен. Тем не менее ему льстит, что он возит такую важную особу.
Они останавливаются возле русского ресторана на Грик-стрит, где подают довольно сомнительные блюда, и садятся за столик, который уже занимает какой-то американский негр. Это Франклин Силл, один из апостолов эмансипации Африки — тот самый, что подбросил черным католикам Нового Орлеана и южных штатов идею Черного бога и Белого дьявола. Он приехал в Лондон для сбора средств. Вынув изо рта жвачку и нанизав ее на лезвие ножа, он до блеска протирает свою тарелку. Подобно тому как головы бедных колонистов ранит африканское солнце, этого чернокожего вконец одурманили северные туманы, довершившие работу, начатую джином. Перед Жали он хорохорится: поведя вокруг взглядом и убедившись, что рядом нет ни одного янки, который мог бы выставить его из ресторана, он, важно надувшись в свой красный галстук и рыгнув, пускается в политические рассуждения — этот бальзам на душу метисов. «Вильсон подумал обо всех, братья мои, но что он сделал для негров, этих расовых пролетариев? Миссионеры уверяют, что Бог — един, тогда почему делятся на два вида рестораны?» Его глаза блестят от предвкушаемого удовольствия увидеть когда-нибудь большой негритянский праздник, когда Вуду будут славить прямо в отеле «Риц» — на глазах у белых женщин, наконец подвергнутых пыткам…
Надев на голову бежевый котелок, он приглашает Жали и китайца пойти с ним в соседний бар на Оксфорд-стрит, где у него по окончании театрального представления назначена встреча с одним мексиканцем — потомком последнего царя ацтеков, павшего жертвой испанцев. Туда после посещения «Паласа» придет Поташман, он заплатит за шампанское. Но по воле случая Поташман уже находился там, прибыв на своем «роллс-ройсе», до отказа набитом листовками Троцкого «Куда идет Англия?».
Эти образчики цветных рас (похожие на дикарей с гравюр, что помещались на картушах в углах старинных географических карт), которых случай свел в лоне Грик-стрит, сидят вокруг грязной скатерти, словно аллегорическая группа. Нетерпеливые заговорщики, пошедшие против своего старшего брата — Белого человека, лишенные наследства и прячущиеся в его же доме, страстно жаждут избавиться от того, кто их притесняет. Зверства португальских работорговцев, пытки конкистадоров — похитителей колумбийских изумрудов, выжигавших каленым железом герб Карла Пятого на плечах горняков-индейцев, массовая резня, осуществлявшаяся крестоносцами, хищения, произведенные кладоискателями — разбойниками из Сен-Мало, расстрелы, совершенные англичанами — торговцами опиумом, надувательства со стороны ионийских купцов, привозивших фальшивое, с примесями, золото — все это, казалось бы забытое прошлое спустя столетия восстало против белых, и счет за все их злодейства предъявляется их потомкам теперь, когда они предстают ослабевшими, разобщенными, неуверенными в себе.
Так сидят они очень долго, курят, пьют. Что делает среди этих вольноотпущенных рабов, среди этих бастардов Жали — самый светлый из них? Лик его по-прежнему утончен, пластичен и изящен на фоне лиц его соседей, словно принадлежащих каменным или раскрашенным деревянным идолам. Неподвижность его черт — явление высшего порядка: чувствуется, что она подчинена воле и достоинству. Вооруженное восстание? Разве таким путем хочет он идти? Нет. Эти открывшиеся ему дороги — неприемлемы. Он прощается со всеми. И уходит домой один, погруженный в думы. Он слишком переоценил свои силы. У него нет вдохновения трибуна, отваги агитатора. Он не воодушевлен ненавистью, его вера — скорее мистическая кома, эгоистическая летаргия, нежели побудитель к активному общению с толпой. Он не находит в своей душе ничего, кроме доброй воли и страстного желания всеобщего согласия. Его вполне устраивала мысль Тагора, которую ему так часто цитировал Рено: «Отделять наше сознание от сознания Запада равносильно духовному самоубийству. Мы не достигли бы того, что имеем, если бы Запад не выполнил своей, огромной важности, миссии. Все мы на Востоке должны учиться у него».
Увы! Бесконечность международных распрей удручает Жали. И он замыкается в себе. Больше никаких излияний. Он замолкнет, он будет жить для себя, будет учиться и попытается во что бы то ни стало сохранить (а это очень важно для азиата из высшей касты) безмятежное спокойствие.
Рекламные щиты у вокзала Виктории — «САМАЯ КОРОТКАЯ ДОРОГА В ПАРИЖ!» — похоже, указали ему новое направление. Французы — народ тонкий и умный, как говорил Рено, когда не был зол, они наверняка куда лучше британцев поймут немое красноречие того примера, который он отныне намерен подавать…
Кстати, последователь Будды должен быть все время в пути. Сезон дождей скоро кончится — в такое время обычно отправляются в дорогу. Если он не подумал об этом раньше, то только потому, что времена года здесь, на Западе, разграничиваются весьма нечетко…
Отныне и единственно ради себя самого шесть раз на дню и шесть раз ночью Жали будет стараться мысленно охватить взором весь мир и заработать себе спасение.