— Как же так? Организатор — и вдруг донес немцам?
— Мы тоже удивлялись. Немцы расстреляли многих из тех, кого посадили, а тот остался в живых. Такой прошел слух. Может, и не так.
— Вы его знали?
— Как вам сказать? Знал и не знал. Видел в штрафном бараке... А кто он, не знаю. Вместе нас гоняли на работу.
— Никита Миронович, а не помните, какой он из себя был — тот, кто примазался к вам?
Кальной опять надолго задумался. Он у меня не спрашивал, кто я такой и почему интересуюсь подробностями провала побега из лагеря. По-видимому, понимал суть вопросов.
— Запомнилось — был в нашей форме, носил наши погоны. Наверное, немцы напоказ его нам выставляли. Мол, любуйтесь — офицера в погонах взяли в плен.
— Не могли ли вы припомнить кого-нибудь из участников побега или из тех, с кем сидели в тюрьме?
Я видел, как Никита Миронович напрягался, пытался припомнить, но никого назвать не мог.
— В тюрьме много было народа. Мы ждали расстрела. Нас почему-то человек пять не пустили в расход. До сих пор не пойму, как сам остался жив. Кого-то просил, если вернется домой, сообщить на хутор, что видел меня в тюрьме. Об этом все тогда просили друг друга.
Из хаты вышла согнувшаяся старушка, мать Никиты, с кружкой козьего теплого молока.
— Выпей, сыну, — сказала она ему. — Выпей...
Никита отставил палку, чуть приподнял надвинувшуюся на лоб шапку и частыми глотками стал пить молоко.
— Попариться бы ему, — обращаясь ко мне, говорила мать. — Пар всякую хворь выгоняет. А он рукой машет. Не хочет. Говорит, надоело. — Потом стала рассказывать, что в каком-то селе живет человек с такой же болезнью, который уже совсем не поднимался. Носили его на руках в баню на огороде и парили через день да разными травами поили. И поправился. — А наш только руками машет, — жаловалась мне старушка.
Никита допил молоко и, передавая кружку матери, сказал:
— Нет, мать, я не поправлюсь. Пар мне не поможет. Меня немцы пропустили через свою баню. Холодную. Оттуда многие не вернулись.
Старушка засеменила в хату, а я остался с Никитой у завалинки, раздумывая, что же мне еще спросить. Его состояние перепутало все мои намерения. Мне казалось, что Никита очень устал от моих вопросов и ему нужно отдохнуть. Он первым нарушил затянувшееся молчание.
— Товарищ капитан, интересно, отомстят вот за таких, как я, доходяг, или все так и останется — одни разговоры?
— Конечно, отомстят, Никита Миронович, — сказал я как можно увереннее. Он долго смотрел на меня, словно хотел убедиться, не обманываю ли я его.
Опять около нас появилась старушка, теперь уже с полной миской вишен, поставила ее на завалинке между мной и Никитой.
— Угощайтесь. Посидите с ним, а то он и людей не видит, и поговорить ему не с кем.
За все время моей беседы с Никитой никто не прошел мимо хаты. На хуторе, казалось, не было ни души. Все хуторяне с утра до вечера — в поле.
Перед тем как распрощаться с Кальным, я еще раз обратился к нему с просьбой вспомнить тех, с кем сидел в камере или находился в лагере, которые знают о подготовке к побегу и аресте его участников.
— В прошлом году прислал мне письмо дружок по несчастью Швачко Тихон. Может, он что знает? Сам он фельдшер, а работал до войны в таможне. В лагере лечил нашего брата. Я просил его прислать мне трав от болезни...
— Где живет Швачко? — сразу ухватился я.
— Сейчас поищу письмо, если сохранилось. Лежало за иконой.
Никита Миронович с трудом встал и, опираясь на палку, пошел в хату. Через некоторое время меня позвала его мать.
— Идите скорей, — сказала она. — Беда! Свалился...
В хате на земляном полу была разбросана трава, в углу под иконами стоял стол, застланный вышитой полотняной скатертью, а слева, под стенкой, на деревянной самодельной кровати полулежал одетый, как был на улице, Никита с конвертом в руках.
— Вот такой из меня жилец — два шага и дух вон, — извиняющимся голосом сказал хозяин. — Возьмите, может пригодится, — протянул он мне конверт.
Я записал адрес отправителя и положил на стол пожелтевший конверт.
Старушка поставила на стол кружку с молоком, приглашала пообедать, сокрушалась тем, что хозяйка где-то в поле и вернется не скоро. Я отказался от обеда. Есть мне не хотелось. Уже в темноте добрался до сельского Совета и заночевал у секретаря. А на утро под дождем ехал с той же партизанкой в райцентр. Она везла два бидона молока на молокозавод и очень заботилась, чтобы я не промок, накрывая меня домотканым полосатым рядном, а сама напевала скороговоркой, без всякого мотива:
Как-то ранней весной
Лейтенант молодой
Взял корзину цветов в магазине.
Взором, полным огня,
Он взглянул на меня
И унес мое сердце в корзине.
Женщина пела, как я заметил, с насмешкой и горечью.
...Кухарский молча прочитал мою справку, в которой я подробно изложил беседу с Кальным. Наблюдая за ним, я видел, что читал он без особого интереса, но окончательную реакцию мне еще предстояло услышать. Лев Михайлович закурил, пепел с дымящейся папиросы упал на лист справки и оставил на нем подпаленное коричневое пятно. Подполковник смахнул пепел и продолжал читать. Мы сидели с Силенко в ожидании, что скажет начальник. В кабинете стояла тишина. Слышно было только мягкое, плавное покачивание маятника старинных часов, стоявших в углу.
— Я не удовлетворен справкой. Справка — это документ. В ней не должно быть места излишним, не относящимся к делу эмоциям автора, его лирическим отступлениям с описаниями цвета лица свидетеля, если говорить на юридическом языке. В подтексте где-то звучит голос не оперработника, а журналиста и адвоката. Он вас чем-то разжалобил? — спросил Кухарский, откинувшись на спинку кресла.
— Он больной человек. Я не мог об этом не написать. Для объективности...
— А я вас, значит, толкаю на необъективность. Так вы хотите сказать?
Я промолчал. И именно таким образом хотел проявить свое отношение к его замечаниям по справке.
— Молодой, еще очень многому надо учиться, в том числе и составлять документы, и вдруг такие суждения, — размышлял вслух Лев Михайлович. — Кстати, почему вы его не допросили? Он ведь рассказывал интересные вещи. И для объективности, — заметил подполковник, — Кальной дал нам возможность выйти из тупика.
— Товарищ подполковник, если бы вы посмотрели на него...
— Разжалобил он вас, — повторил Кухарский. — Справка — это не протокол допроса, приобщить ее в таком виде к делу нельзя. Что же, прикажете еще раз посылать вас на тот хутор?
— Лев Михайлович, я думаю, что особой промашки Алексей Иванович не допустил. Справка довольно подробная, отражает существо... — попытался защитить меня Силенко. — При необходимости допросим.
— Оказывается, вы оба заодно, — не дал ему договорить Кухарский. — Я говорю об эмоциях автора и...
Телефонный звонок прервал Льва Михайловича на полуслове. Перебирая в памяти содержание справки, я согласился с тем, что не обошелся без описания состояния и вида Кального. Лев Михайлович разрешил кому-то зайти на минутку и положил трубку.
В кабинете появился капитан Мотовилов, на лице которого всегда. была написана завидная уверенность в себе. Майору Силенко она не нравилась. Капитан, как всегда, был в отличном настроении, отменно здоровый и жизнерадостный. Если посмотреть на него со стороны, то можно подумать, что у него никогда никаких забот не бывает — всегда праздник.
— Серафим Ефимович, — обратился к нему Кухарский, — как вы думаете, нужно допросить солагерника, если ему известны некоторые обстоятельства предательства подготовки побега из лагеря?
— Конечно, — с готовностью ответил Мотовилов, — тут и думать нечего.
— Думать всегда нужно, — сразу вырвалось у меня.
Капитан словно не слышал моих слов, никак не реагировал на них. Он следил за реакцией Кухарского, который тут же сказал мне: