— Экипаж! Взлетаю!
И мягким, плавно-играющим движением, один за другим — не сразу, а правый-левый, правый-левый, — повел вперед РУДы, и Николай, слыша за спиной послушно нарастающий гром и рев, ощущая всем телом рвущееся вперед напряжение машины, внимательно смотрел, как Ту-16 впереди качнулся, и даже сквозь стекла герметичного фонаря, плотный шлемофон, сквозь грохот своих двигателей на его барабанные перепонки навалился слитный низкий гром, но его все-таки перекрыл властный, командный голос Кучерова в наушниках:
— Держать газ, включить фары!
Савченко положил ладонь левой руки под рукоятки секторов газа, как бы подпирая их (чтоб при перегрузке взлета они, упаси господь, не пошли назад сами собой), правой быстро включил фары и, увидев, как заискрился, дымно засветился мокрый воздух перед кабиной, «прочел» сигнализаторы на доске и доложил:
— Газ держу, фары включены.
А Ту-16 Ионычева, меняясь в ракурсе, уже катился по полосе, словно сдвигаясь боком и уходя в поперечный силуэт.
— Курс ГПК?
— Гирополукомпас — ноль.
— Планка курса?
— В центре.
— Колесо?
— Носовое прямо...
За ним, почти скрывая его, поднялась, завихрилась мутная стена мельчайше распыленной воды и пара, и громадный самолет все быстрее и быстрее уносился в это вихрящееся облако, растворялся в нем...
— ...Кнопка утоплена, законтрена.
— Взлетаю!
И каждый раз, когда видишь взлетающий самолет, особенно такую вот громадину, каждый раз спирает дыхание и хочется ему помочь, вот так, вот так — подхватить под крыло, поддержать, подтолкнуть плечом вверх...
— Ну, ребятки, поехали!
И, сощурившись, Кучеров с трудом разглядел сквозь дождь и водяную пыль, как в конце полосы силуэт самолета Ионычева пошел вверх, между ним и дымящимся срезом дальнего леса появилась и стала быстро расширяться полоска серого струящегося пространства, и услышал, ощутил, как пневматики, проседая под тяжестью корабля, покатились по бетону и стала все сильней наваливаться, вкрадчиво дыша, на грудь, плечи, бедра, шею, давить мягкой лапой вся тяжесть земного притяжения; следя, как командир выдерживает направление разбега точнейшим, миллиметровым покачиванием педалей, фиксируя боковым зрением обороты, слыша голос штурмана, считывающего для командира неуклонное, неудержимое нарастание скорости...
— Сто... Сто сорок...
Он чувствовал, как уплотняется, густеет тугой влажный воздух под крыльями, как родное, близкое, послушное тело машины напрягается в нарастании этой скорости, о которой подчеркнуто равнодушно и размеренно бубнил этот голос:
— Сто восемьдесят...
Кучеров осторожно, даже нежно потянул на себя штурвал — и она, милая, послушно и аккуратно повела нос вверх — три градуса, четыре, пять, шесть... И дымный горизонт провалился вниз; впереди, перед ними, неслись лишь низкие, пылящие дождем облака, и машина «вспухла», ложась крыльями в упругие, живые волны воздуха.
— Носовое оторвано.
— Двести... Двести пятьдесят...
Кучеров на руках держал все эти тонны металла, пластика, оружия, керосина, людей, — все громадные тонны машины, несущейся сквозь вихри взметенного воздуха на двух голенастых «ногах» в громе, реве и свисте. Савченко положил пальцы на тумблеры управления механизацией крыла, ожидая команды, а мимо летела, летела, отлетала назад земля в неотвратимом нарастании скорости.
— Триста...
«Еще чуть-чуть... Во-от так... Еще... Ну, миленькая!»
— Скорость отрыва!
Кучеров качнул штурвал на себя — тангаж шесть, семь, восемь, точно восемь градусов! «Ну, родная, пошли! Давай, милая!»
Савченко не замечал, как он тянется вверх, всем телом и всей душой помогая машине — ну, пора! И все без малого восемьдесят тонн легко и чисто отделились от бетона, оборвались мелкая тряска и толчки в ладони, когда колеса проскакивали стыки плит, а земля качнулась и поехала вниз назад...
— Колеса в воздухе!
Земля словно затормозила свой бег, только что стремительный, и вот уже поплыла назад, поворачиваясь и утопая в плывущей дымке, и тут же исчезла, пропала в мутных клубах.
— Шасси! — быстро приказал Кучеров; Савченко послушно перевел кран уборки, следя за приборами; машина чуть заметно дрогнула, донесся по ее телу короткий тройной перестук.
— Сорок... Шестьдесят... — читал теперь высоту штурман.
Глухо стукнули захлопнувшиеся створки гондол шасси; на приборной доске вспыхнули три красных огня. Савченко негромко доложил:
— Шасси убрано. Кнопка в исходном, давление в норме.
— Восемьдесят... Сто...
— Идем по схеме сбора, — предупредил Кучеров. — Оператору смотреть, хорошенько смотреть!
— Есть... — отзывается со своего кресла-вертушки за спинами пилотов штурман-оператор, влипший лицом в раструб радиолокатора — он прощупывает чутким лучом бесцветно-слепую мглу, сквозь которую идет корабль, и сейчас только глаза оператора — глаза корабля; а высота растет размеренно и неуклонно.
— «Барьер», я Девять полста третий. Взлет произвел, на борту порядок. Задание?
— «Барьер» Полста третьему: задание прежнее.
— По-онял...
Значит, пока ничего не изменилось. А впереди за лобовыми стеклами — дрожащая марля водяной струящейся пленки, сине-мутной и непрозрачной. Но это не страшно, это нормально, это работа у нас такая, и оператор свое дело туго знает; вот он, оператор, кого-то уже углядел:
— Командир, на пеленге тридцать, высота три, удаление сорок — цель. Пеленг отходит вправо — тридцать семь, сорок, сорок три...
Это уходит на свой маршрут Валера Шемякин — на противоположную сторону планеты, туда, где в бело-голубой вышине вечно сияет над океаном солнце, и через несколько часов он увидит в оптику золотые пляжи у прибоев коралловых островов и зелень тропических пальм, и к вечеру целый континент останется у него слева, а справа будет угрюмо лежать в невидимости горизонта полюс и вечные льды ждать в тяжком безмолвии; а еще через несколько часов он придет домой, все такой же и все тот же Валерка. И будет играть с пятилетними Максимкой и Викой, а жена, готовя ужин, радостно будет рассказывать о какой-то покупке, о том, чью жену видела сегодня, и как всю ночь шел дождь, и о вчерашнем телефильме, — а он, возясь на полу с игрушечной железной дорогой, ничего не расскажет о ехидно ухмыляющемся наглом парне, который весело-похабно жестикулировал из кабины «Томкэта», о том, как, подмигивая, парень тыкал пальцем за борт своего истребителя, показывая подвешенные под крылом матово-белые, с красными поясками стрелы ракет класса «воздух — воздух», приготовленные для Шемякина; и не расскажет о том, как загорелого сменили двое ухарей из авианосной группы, которые, резвясь, с сумасшедшей лихостью носились на «Хорнетах» вокруг советского воздушного корабля (да-да, советского! А что делать? Что ж делать-то, когда над всей Европой, над Индийским, Атлантическим, Тихим океанами, над всеми континентами и морями плывут, гудят, коптят небо угрюмые гигантские Б-52 — а Максимкам, миллионам Максимок все-таки надо, черт подери, играть со своими паровозиками! Надо — разве нет?). «Хорнеты» носились так, что тяжелую машину швыряло в спутных струях и штурвал вышибало из рук, потом этих безнаказанных, а потому лихих летунов сменил солидный четырехмоторный Локхид П-3 «Орион», разведчик-профессионал, и два часа летел рядом, зудел, чего-то там бормотал, сообщал, ныл, хихикал, интересовался, посмеивался, опять сообщал и опять интересовался на недурном русском языке — дружелюбно-насмешливый приятель; а он, советский летчик, молчал, ничего не видел и не слышал (к сожалению, только в кино можно отвечать этим «приятелям» — чтоб зрителя побаловать, в действительности же — нельзя! Нельзя, ибо именно для того, чтоб услыхать хотя бы голос, и задаются эти невинные вопросы); не расскажет он ничего и никому, потому что не надо этого знать ни славной, желанной жене, ни славному, серьезному Максимке; каждый в этом замечательном мире делает свое дело, во имя которого живет; ведь, в конце концов, он, летчик Шемякин, никогда по-настоящему не узнает тех мук, в которых жена принесла ему сына и дочь. Вот так-то...