– Ладно, запускай. Посмотрим, что за фрукт.
Фрукт, прямо говоря, плюгавенький. И какой-то, как сказать? Нечеткий. Как плохая фотография. Бывают люди – сразу видно, кто такой. Мужик. Или, напротив, мямля. А этот… ни то, ни другое, глазки спрятал за очками, улыбается, а сам как будто бы в расфокусе. К ногтю его, и вся недолга.
– Слушаю вас. Уважаемый… э… Павел Савельевич. Редкое отчество. Не из столиц?
– Не из столиц. С Азова.
– Это хорошо. Это, говорю, похвально. Что привело вас, уважаемый Павел Савельевич? Да вы присаживайтесь, вот кресло. Большое, не в размер, но в старину других не делали, простите.
– Да-да, владыко, понимаю: богатыри – не вы. – Павел жестко улыбнулся.
Его предупредили, что Вершигора сентиментальничать не станет, прежде чем начать серьезный разговор, попробует взять на излом. Епископ смотрел с упорной лаской, чуть наклонив большую голову с курчавыми, тугими волосами и поглаживая раздвоенную бороду: ну? что? я жду?
Епископ принимал не в городе, а в пригородном монастыре; насколько было все убого на подъезде, барачные постройки мышиного цвета, отсыревшие пятна на стенах, настолько все в обители сияло. Даже слишком. Как будто бы построили не в девятнадцатом столетии, а вчера: ровные дорожки, чернозеленые ели, открыточные сине-золотые купола на толстом низком основании. Со старым храмом гордо контрастирует шатровый стилизованный собор эпохи Александра Третьего; братский корпус набело оштукатурен, с узнаваемой примесью хохлятской синьки; из трубы выдвигается в небо ровный дымок. Такие же дымки́, но подлиннее и потолще, тянутся из труб еще одной постройки, новой. Подъезжает быстренький грузовичок, ворота отворяются, и послушники, сияя колпаками и путаясь в подрясниках, спешат с лотками, на которых дышит свежий хлеб.
В епископских покоях тишина. Жиреют могучие фикусы, толстые листья фиалок на окнах покрыты женским пушком. Сотрудники скользят тенями в жарком коридоре: натоплено крепко, на совесть. В кабинете ровно тикают настенные часы, бесшумно ходит медный маятник, гоняя по зеленым стенам солнечных зайчиков, блеклых, зимних. Перед иконами в киотах мелко светят разноцветные лампадки, а по углам на стульях разлеглись ленивые коты, размером с добрую собаку, смотрят нагло, деревенски.
У Шомера коты поласковей, посимпатичней.
– Про богатырей – остроумно, – неожиданно сказал епископ, не дождавшись продолжения. – И самокритично. Но все-таки, хотелось бы, Павел Савельевич, знать, чем, так сказать, могу?
– Видите ли, Ваше высокопреосвященство…
– Я покамест просто преосвященство, без высоко.
– Ваше преосвященство, вы ведь знаете, откуда я, и с чем приехал. У музея нижайшая просьба: давайте оставим все как есть.
– А как все есть?
Голос у Вершигоры утробный, низкий, с опасной хрипотцой; говорит он тихо, чтобы собеседник напрягался; левый глаз прищурен. Владыка явно ценит собственную хитрецу. Ладно, главное – не разозлиться, не сорваться.
– А так все есть, что здание построено владельцами усадьбы и никогда церковным не было…
– А каким же было? Нецерковным? Капищем? Масонской ложей?
Издевается, гад, прости мя, Господи. Терпение.
– Оно было церковным в том смысле…
– Ну, вот видите. Церковным. Правильно. Таким и остается.
– …в том смысле, что там были службы, а юридически он числился домовым храмом, и на балансе церкви не был никогда.
– Интересно мыслите. Баланс. Интересно. Продолжайте, я весь внимание.
– Да что тут продолжать, владыко? Мы не только не мешаем, мы помогаем совершать богослужения…
– О, не знал. А что же вы, читаете, поете?
– Владыко. Очень просим: пусть все остается на своих местах.
Епископ откинулся в кресле (кресло у него вольтеровское, не по сану, ехидно отметил Павел про себя). Посмотрел поверх Саларьева. Внушительно и твердо помолчал, как будто бы чего-то дожидаясь.
Раздался деликатный перезвон часов; внезапно вспомнилось, как по офисным просторам разносился тонкий серебристый звук перед приходом Ройтмана.
– А и так все на своих местах. Павел Савельевич, а? Фундамент, стены, купол, крест. Вот я хочу спросить. Вы читали «Венецианского купца»? Уильяма Шекспира, – зачем-то уточнил епископ.
– Читал, владыко.
– А помните, о чем там говорится?
Павел ответил с такой демонстративной вежливостью, что прозвучало слишком дерзко.
– Я помню, ваше преосвященство. Помню. Но хотелось бы от Вас услышать.
– А там говорится о том, как жид-торговец, Шейлок, пожалел кусочек мяса для христианина. Вот о чем там говорится.
Возникло ощущение, что кто-то скручивает жгутиками кровеносные сосуды в голове, и тихо дергает, чтобы под кожей пробегала судорога. Держаться до последнего, держаться.
– Владыко, Вы простите, но я должен прямо Вас спросить. Это Вы меня называете жадным жидом?
– Нет, я лишь рассказываю вам сюжет Шекспира. – Вершигора осклабился.
Павел наконец-то справился с собой. Давление понизилось; он вновь почувствовал покой, разлитый в воздухе. Противный дед. Но вокруг него – уютно, хорошо. И пора переводить их интересный разговор в другую плоскость.
– Кстати о жидах. Наш директор, Теодор Казимирович Шомер, попросил передать Вам личное письмо.
Вершигора криво ухмыльнулся; хотел было пошутить: «от евреев послания чтение», но промолчал; хватит Шейлока. А парень вообще-то оказался ничего, кусючий.
– Оставьте, на досуге почитаю.
– Владыка, сделайте мне одолжение, прочитайте письмо сейчас. Оно совсем короткое. И, быть может, что-то поменяет. В рассказанном вами сюжете.
– Сюжет уже имеется. Это, мой друг, Шекспир. Там ничего не поменяешь. А о чем письмо?
– Простите, я не знаю. Конверт запечатан.
– А почему не начали с него?
– Аз есмь послушник своего директора, что он поручил, то делаю, в рекомендованном порядке. – Получи, фашист, гранату.
– Ну, давайте, ладно, ознакомлюсь.
Вершигора нажал селектор:
– Подсевакин, принеси очки.
Явился секретарь с небольшим серебряным подносом; ну, ничего себе очки! Советская оправа, роговая, правое стекло надтреснуто, дужки подвязаны ниткой. И, кстати, секретарь похож на Смердякова. В старозаветных окулярах епископ стал напоминать пенсионера.
– На очки не смотрите. Они не то, чтобы. А просто – любимые очки, ношу уже лет тридцать. Состаритесь – еще меня поймете.
Епископ не спеша вспорол конверт костяным ножом; минуты три читал, по-детски шевеля губами. Отложил бумагу, помолчал, подумал.
– Вот что. Павел… э-э-э… Савельевич. Вы передайте Теодору Казимировичу… э-э-э… Шомеру, что нам не худо повстречаться. Хотя я ничего не обещаю. Пусть его секретарша позвонит моему Подсевакину.
Взвесил все еще раз, и добавил напоследок:
– И еще передайте. У меня ведь тоже будет просьба. Какая – потом доложу. Сделаете – может, что и выйдет. Такое вам партийное задание. Павел Савельич.
Эй, Подсевакин, проводи.
4
Что же Шомер написал епископу? Надо было набраться наглости, открыть конверт над паром, да прочесть. Потому что дедушка сам виноват – решил играться во всемирный заговор, ничего не объясняет, с каждым говорит наедине, таинственным притворным тоном. Ну, я прошу Вас, Павел, сделайте мне одолжение, простите старика, позвольте умолчать причину. А что другие? на то они другие, чтобы у них имелось другое задание. Павел, дорогой мой, умоляю. Умолил.
Точно так же умолил он Желванцова. Тот покапризничал немного, для порядка, но в конце концов охотно сдался, принял важный вид, попросил у педанта Печонова губку; уперевшись ногой в основание колонны, до смоляного блеска натер ботинки. Тут же подошла ласкаться кошка, с матрешечным раздутым пузом. Состав оказался липучим; на блестящие мыски́ намагнитились пучки кошачьей шерсти. Неунывающий завхоз расхохотался, вытер ботинки обрывком газеты, снова их наваксил. И умчался на хозяйской «Волге». То ли в Питер, то ли в Долгород, не уточнил.