Цепь радостей и горестей бесконечна, столь же прочна и равномерна, как цепь жизни и смерти. Я даже начал сожалеть, что являюсь царем богов, то есть вечным движителем этой цепи. «Какое безумие, — изводил я себя, — надоумило меня согласиться на царство?»
Никогда я не был несчастнее, чем в то время. А ведь я был победителем, внушал трепет, покорность, зависть, любовь — казалось, Вселенная замыслила даровать мне все условия для счастья.
Однако я часто тосковал о временах страха, риска и надежды, когда готовил свою войну, но еще не выиграл ее.
Иногда ночами, лишенными и любви, и сна, я бесшумно приближался к берегам, не позволяя себе увидеться ни с матерью, ни с Амалфеей; долго смотрел на свой родной остров Крит и его горные хребты, где я бегал, играл, ждал, где я был еще человеком, а не богом. Смотрел я и на свое изображение, высеченное на вершине горы. Я вопрошал этот массивный неизменный профиль, который ждал меня с начала времен и на который я уже начинал походить. Я испытывал искушение лечь под этой скалой и заснуть навсегда, оставив управление миром любому, кто пожелает. Любой не хуже меня может тянуть эту унылую цепь, а если будет тянуть хуже — что ж, какая разница!
Однажды ночью я увидел, как море неожиданно вздулось предо мной. Волны расступились — и появился мой дядюшка Океан, качая кудрявой белопенной головой. Он вышел на песчаный берег и сел рядом.
— Зевс, племянник, — сказал он, — я уже не первый день вижу тебя несчастным. Что у тебя за горе?
— Неужели мои терзания так заметны? — спросил я.
— О них можно догадаться, если прожил дольше, чем ты.
— Думаю, что зря породил Персефону, — произнес я.
— Ошибка, если это было ошибкой, теперь исправлена, — ответил Океан. — Так что тебе больше незачем изводить себя. Персефона — лишь видимая причина, за которую цепляется твой рассудок, чтобы скрыть причину более глубокую.
— Тогда, быть может, я страдаю оттого, что любил многих богинь, но не смог остаться ни с одной?
Я произнес это несколько сокрушенным тоном, потому что среди оставленных мною были и две дочери самого Океана. Но у Океана широкая натура, он охватывает вещи во всей их протяженности и полноте; и, разумеется, при таком взгляде на Вселенную моя судьба казалась ему более важной, чем судьба собственных дочерей. Он возразил:
— Ты можешь иметь еще больше любовниц, и они у тебя будут. А можешь, если заблагорассудится, вернуться к тем, кого оставил. Твое одиночество зависит не от твоих подруг.
— Значит, дело в Той, Которую Не Называют?
— Вовсе нет. Черная Госпожа — следствие, но не причина. Ты мог помешать ее рождению. И вполне мог помешать ей даже близко к тебе подойти — она же слепая. Ты сам отдался ей. Она — что-то вроде наказания, которое ты сам на себя наложил.
— Но в чем же тогда, глубокомысленный дядюшка, истинная причина? Скажи, если это может помочь мне!
Океан наморщил чело и подул на поверхность вод. Потом заключил:
— Ты страдаешь оттого, что у тебя больше нет отца, и наказываешь себя за то, что заключил его в Тартаре.
— Вот еще! Как я могу сожалеть об отце, который хотел меня сожрать и с которым я познакомился лишь для того, чтобы сразиться? Какую боль могло мне причинить его исчезновение?
— Потише, потише, — продолжал Океан. — Миру незачем знать обо всем этом. Конечно, твой отец ненавидел тебя, и ты тоже его ненавидел. Но любовь или ненависть сути дела не меняют. Над тобой больше никого нет. Любящий отец — защита. Ненавидящий отец — препятствие; но препятствие — это ведь еще и опора. Пока правил твой отец, ты считал, что он в ответе за все; теперь ты сам должен отвечать перед другими и за других, но главное — перед самим собой и за себя самого; и ты не можешь переложить свои обязанности ни на кого другого. Ты, еще молодой, стал старым Зевсом, потому что в тот день, когда перестаешь быть сыном, стареешь. Ты окружен чужими ожиданиями, ты их либо исполняешь, либо кто-то в тебе разочаровывается; к тебе взывают, но к кому можешь воззвать ты? Я любил Урана, а мои братья его ненавидели, но я помню, чем обернулось его исчезновение для всех нас. Мы все были одинаково подавлены; и если Крон уничтожил потом самую прекрасную часть наследства, которого так страстно домогался, то лишь для того, чтобы наказать самого себя. Ты не разрушил наследство, но оно тебя тяготит.
— Дядюшка, дядюшка, — воскликнул я, — ты мудрее и осведомленнее меня. Так почему же ты не взял на себя управление миром, вместо того чтобы меня к нему толкать?
— Как раз потому, что я мудр. Потому что у тебя были и желание, и способности к этому. Потому что я тоже познал уныние, даже большее, чем твое, — оказаться одновременно самым первым и самым старым. Я хотел, чтобы ты, будучи царем, имел старшего товарища, который поговорит с тобой в такие вот горькие моменты, как сейчас, и поймет.
Светало. Я знал, что мне нужно вернуться на Олимп и появиться на пороге в тот час, когда дневные божества уходят на свои работы.
— Дядюшка, — спросил я напоследок, — есть ли лекарство от недуга, который ты мне открыл?
— Делай сыновей, — ответил Океан. — Обзаведись подругой, одной или несколькими, и делай сыновей. Хватит дочерей; теперь нужны сыновья. Чувствовать, как в тебе поднимаются молодые силы, видеть, как растут юные боги, остерегаться, чтобы они тебя не вытеснили, стараться, чтобы они тобой восхищались, постоянно следить, чтобы любили, — это, кстати, самая изощренная форма борьбы за сохранение власти — вот единственный для тебя способ разбить чары черного одиночества И желание удовольствий к тебе вернется.
На этих словах Океан погрузился в воды, а я вернулся на свой престол, облачное подножие которого начало розоветь.
Смертные, вы изображаете меня то задумчивым богом, то веселым, и вы не ошибаетесь. Но никто никогда не говорил вам, что я — счастливый бог.
После меланхолии. Ночь с Афродитой. Упоение собой и одиночество
Меланхолия для души то же самое, что зима для полей. Она иссушает, поглощает, убивает, но лишь для того, чтобы дать подняться новым росткам. Она — вспашка и зарождение.
Когда я достаточно поразмыслил над словами Океана и смог оторвать свой взгляд от созерцания самого себя, то увидел двух высоких богинь, сидящих неподалеку от моего престола, одна на краю небес, другая на вершине Земли. Первой была моя тетка Афродита, она небрежно поигрывала своим поясом из света, обвивавшим талию. Второй — моя сестра Гера, она ласкала павлина. Обе делали вид, будто поглощены собственными мыслями, но при этом исподтишка наблюдали за мной, а заодно и друг за другом.
Поймав на себе мой взгляд, Афродита улыбнулась и встала, чтобы удалиться. Одежды, сотканные из прозрачного голубого облака, ничуть не скрывали ее совершенных форм. Ее окаймленный солнцем световой пояс подчеркивал изгиб бедра, и было невозможно не испытать желания, видя, как бахрома этого пояса колышется на животе богини. Афродита и в самом деле была последним ночным светилом на утреннем небе. Казалось, она говорила своей улыбкой: «Самые прекрасные твои грезы, ласкающие ум в ночные часы, могут осуществиться в моих объятиях на заре. Достаточно осмелиться».
Я уже готов был последовать за ней, когда поверх раскрытого павлиньего хвоста заметил прекрасное чело и темный, внимательный, волнующий взор моей сестры Геры. Я отложил свой визит к Афродите, но весь этот день вкладывал гораздо больше пыла в труды; я и от мира требовал оживления и деятельности, так что божества шептались: «Похоже, к Зевсу вернулась радость жизни».
Покой и вечерняя прохлада уже начинали спускаться на землю, но свет еще был ясным, когда Афродита вновь появилась на другом конце неба. Теперь на ней были розовые одежды, еще более прозрачные, чем утренние, а пояс был расшит искрящимися блестками. Я не утверждаю, что Афродита неизменно одевается со вкусом, а хочу всего лишь сказать, что разнообразие, дерзость, роскошь ее туалетов никогда не дают ей остаться незамеченной. Но самая большая роскошь, да и самая большая дерзость тоже, — это когда она предстает без всего, что она почти и сделала на своем вечернем ложе. Обратив нагие груди к небу, она улыбалась мне. Еще ни одна звезда не окружала ее. Мы опять общались друг с другом взглядами.