— Нет, не пробовали. Вы были одним из тех, кто натравлял ее на Эрика.
— Ошибка! Вы во многом ошибаетесь, Коллетт. Бесспорно, она рассказывала мне, что Эдвардс от двух маток разом сосет, и я, как мог, убеждал ее стукнуть на него. Хотите знать, почему? — Кэйхилл не ответила. — Потому, что в этом случае у нее появился единственный шанс самой с крючка соскочить. Они же знали про нее.
— Кто?
— Британцы. С чего, по-вашему, этот шут гороховый, Хотчкисс, на сцену вылез?
Кэйхилл удивилась.
— Что вам о нем известно? Почему?..
— Вы пришли сюда за ответами, — сказал Толкер, поднимаясь с кресла, — я дам их вам, если вы отдадите мне пистолет, сядете и заткнетесь! — Он протянул руку: судя по выражению лица, доктор начинал терять терпение.
Был момент, когда Коллетт собиралась отдать ему револьвер. Даже рукой двинула. Стоило, однако, ему попытаться вырвать у нее оружие, как она мигом руку отдернула. Теперь по лицу доктора было видно: он уже собой не владел. Рассердился. Готов был пойти на что угодно. Готов ударить ее.
Коллетт свирепо уставилась на него, ее охватило страстное желание пустить в ход пластиковый револьверчик — и убить Толкера. Желание это не имело никакого отношения к выяснению меры его ответственности за смерть Барри, оно вообще никак не увязывалось с каким-либо мыслительным процессом в голове Кэйхилл, относившимся к ее работе или заданию. Скорее желание выражало ставшее уже наваждением стремление действовать — нажимать на кнопки, звонить по телефону, давить на спусковой крючок, дабы положить конец сумятице в своей жизни.
Затем до Кэйхилл снова дошло, что во всем, что разыгрывалось вокруг нее, имелись и определенный порядок, и некая непростая логика, гласившая: «Радуйся той практической роли, какая доверена тебе, Коллетт. Ты агент ЦРУ. У тебя есть право убивать, власть, чтобы выправлять кривду. Ничего с тобой не случится. От тебя ждут, что ты станешь действовать властно и ответственно, потому что на карту поставлена судьба твоей страны. Ты боец сил наведения порядка и законности. Пистолет дан тебе, чтобы ты пустила его в ход, защищая политическую философию свободы и равных возможностей, с тем чтобы не дать силам зла разрушить драгоценнейший образ жизни».
Эти мысли расчистили сознание и успокоили ее.
— Вы недооцениваете меня, — сказала она Толкеру.
— Убирайтесь вон!
— Когда сочту нужным. Хотчкисс. Какую роль он играл?
— Он…
— Откуда вы столько всего про него знаете?
— Больше мне нечего вам сказать.
— Британцы, сказали вы, знали, что Барри была… что она изменница. Именно поэтому Хотчкисс здесь?
— Да.
— Вы убедили Барри стать его партнером?
— Для нее это был лучший выход. Он означал понимание.
— Понимание?
— Сделка. Она спасла ее. Наши люди с этим согласились.
— Потому что они поверили вам, будто она и Эрик Эдвардс предатели.
— Нет, Коллетт, потому, что они знали, что эти двое предатели. Они дали матери Барри деньги, чтоб та ни на что не претендовала в агентстве. Завещание Барри оставляло оперативное руководство в руках Хаблера, но матери полагалась доля Барри в прибылях. Старая карга с радостью ухватилась за наличные.
— Сколько?
— Неважно. Любая сумма чересчур велика. Это она, сука старая, изуродовала личность Барри, превратила ее в запутавшееся, психопатическое, не от мира сего человеческое существо, которое всю свою взрослую жизнь играло в прятки с действительностью. Ничего необычного. Людей с такой, как у Барри, сильно развитой способностью к гипнотическому трансу, формирует обычно обездоленное детство.
Тень промелькнула по лицу Коллетт.
— Знаете, что мне хочется сделать, доктор Толкер?
— Поведайте.
— Хочется либо плюнуть вам в лицо, либо убить вас.
— Почему?
— Вы никогда не пытались избавить Барри от ее обездоленного детства, ведь так? Вас только и интересовало, как бы использовать это самое ее обездоленное детство и ее саму. Вы отвратительны.
— В ваших словах нет здравомыслия. Возможно, это чисто женское. Управлению следовало бы отказаться от приема женщин на работу. Вы хорошее свидетельство пагубности такой практики.
Коллетт не ответила. Ей хотелось исхлестать его. И в то же время она никак не могла подобрать доводы, чтобы оспорить все им сказанное. Во всяком случае, отстаивать равенство полов не казалось ей делом стоящим.
До сих пор и в словах, и в мимике Толкер держался холодно и отстраненно. Теперь же он помягчел лицом, улыбнулся.
— Вот что я вам скажу, — произнес он. — Давайте начнем сызнова, прямо сейчас, нынче вечером. Никаких дурацких пистолетов, никаких оскорблений. Давайте выпьем, поужинаем. Хорошее вино и ласковая музыка позаботятся о том, чтобы снять все наши разногласия. Мы с вами по одну сторону баррикад, вы же знаете. Я верю вам, верю в то, что вы отстаиваете. Вы нравитесь мне, Коллетт. Вы красивая, блестящая, талантливая и достойная женщина. Забудьте, прошу вас, зачем вы сегодня пришли сюда. Уверен, у вас есть другие вопросы, на которые я могу ответить, но только не в этой атмосфере злобы и неверия. Предлагаю стать друзьями и обсудить все по-дружески, так, как вы когда-то обсуждали свои дела с Барри. — Улыбка на губах Толкера стала шире. — Вы в самом деле невероятно красивы, особенно когда гнев прорывается наружу и придает вашему лицу…
Он пошел на нее. Минутами раньше Кэйхилл переложила револьвер в левую руку. Когда Толкер сделал выпад, она, выронив пакет Верна, жестко напрягла правую руку и ударила ребром ладони ему сбоку по шее. От удара он повалился на ковер. Поток отборнейших ругательств не смолкал, пока он поднимался с четверенек. Они стояли друг против друга: оба тяжело, учащенно дышали, глаза у обоих налиты яростью и страхом.
Коллетт медленно стала отступать к двери, надежно сжав револьвер обеими руками и нацелив его ствол прямо Толкеру в грудь.
— Идите сюда! — выкрикнул он.
Ничего не говоря, она продолжала отступать, все свое внимание сосредоточив на том, чтобы избавиться от проклятой дрожи в руках.
— Вы же все на свете перепутали, — убеждал он. Кэйхилл почувствовала, как напряглось его тело, готовое к новой атаке: так сжимается пружина, чтоб набрать максимум скорости и распрямиться вовсю, стоит ее отпустить. Сила, сдерживавшая пружину, исчезла. И она распрямилась — броском к ней.
Два ее пальца одновременно нажали на спуск, револьвер издал почти дурацкое «поп!» — хлопок пробки от шампанского, треск сухой сломанной ветки, хруст посыпавшейся под ноги крупы.
Шаг в сторону — и он рухнул прямо у ее ног с вытянутыми вперед руками.
Кэйхилл подобрала пакет, выбежала через входную дверь на улицу и только там осознала, что все еще сжимает в руке револьвер. Сунув его в карман плаща, пошла прочь, обдуманно направляясь к оживленному, людному перекрестку.
Когда она вернулась в свой номер в «Уотергэйт», на телефоне светился сигнал: есть сообщение. Позвонила на коммутатор.
— О да, мисс Кэйхилл, вам звонил один джентльмен. Он сказал… — Телефонистка прыснула от смеха. — Очень странное послание. Джентльмен сказал: «Необходимо как можно скорее поговорить об Уинстоне Черчилле».
— Себя он не назвал?
— Нет, сказал, что вам известно, кто он такой.
— Благодарю вас.
Коллетт вышла на балкон и глянула на сияющие огни Фогги-Боттом. Что там Джо Бреслин говорил ей? Она может в течение двух недель выходить на связь у памятника Черчиллю в любой вечер ровно в шесть часов, связной будет там ждать не более десяти минут.
Кэйхилл вернулась в гостиную, задернула шторы, переоделась в халат и уселась в кресло, освещенное единственным торшером. На коленях у нее покоился пакет Верна Уитли. Вытащив из него кипу листов, Коллетт вздохнула и принялась за чтение. Солнечные лучи уже пробивались сквозь шторы в окнах, когда она кончила читать, повесила снаружи на дверь номера табличку «НЕ БЕСПОКОИТЬ» и со спокойной душой отправилась спать.
31
Сон. Он был нужен ей сейчас, как никогда. Небольшой походный будильник на тумбочке у кровати показывал 3.45. Она проспала около десяти часов, почти не почувствовав этого. Казалось, того, что случилось накануне вечером, не было, или, во всяком случае, если и было, то с кем-то другим.