— Вы прелесть, Юкико… — сказал Ушаков. — Я запомню все наши чудесные встречи…
— До свидания, мне надо спешить, Николай Николаевич! Саёнара!
— До свидания, Юкико-сан, до встречи! Спасибо за вепря…
И Юкико Ито скрылась в толпе.
Ушаков поспешил на стоянку, к автобусу, но там никого не нашел — ни Антонова, ни Георгия Ивановича, ни других делегатов. Он прошелся по площади, хорошо понимая, что сам виноват, опоздал, и расстроился, огорчился таким происшествием.
— Простите, пожалуйста. Чем могу вам помочь? — В толпе к Ушакову подошел человек средних лет, в строгом темном костюме. Разговаривал он по-английски. — Вам нужно в гостиницу?
— Да. Я чуть задержался и, видимо, опоздал…
— Прошу вас, садитесь…
Они подошли к полицейской машине.
Человек открыл дверцу, сперва пропустил Ушакова, потом сел сам и что-то сказал по-японски шоферу.
Они быстро помчались по улицам города, все еще переполненным расходящимися колоннами, многочисленными автобусами и легковыми, развозившими участников митинга.
— На всем ездил, — сказал Ушаков человеку, сидящему рядом. — На осле. На верблюде. На танке. Когда был ранен однажды во время войны, меня вывозили на упряжке собак. А вот в полицейской машине путешествую в первый раз. Рассказать кому-нибудь, так не поверят!
Его спутник расхохотался, обнажив широкие, желтые зубы.
— Ничего, ничего! — сказал он. — Для вас это не страшно.
Они быстро свернули в переулок, затем в другой, проскочили через трамвайные рельсы почти под носом у трамвая и встали у подъезда отеля.
— Приехали…
— Очень тронут. Большое спасибо! — Ушаков крепко пожал руку своему спутнику. — Очень вам благодарен.
— Не сто-ит, пож-жару-ста, — ответил тот по-русски, но раздельно, с усилием. — До сви-дания, Мо-сква!
— До свидания, Нагасаки! — сказал Ушаков.
Он поднялся на лифте к себе, на пятый этаж, в номер, удивляясь сегодняшней встрече с Юкико и странному путешествию в полицейской машине, оно насмешило его и привело в отличное настроение: смотри-ка ты, полицейский агент — а и тот изучает его родной русский язык, это что-нибудь да значит!
Поздно вечером, когда солнце садилось за горы, Ушаков сидел в одиночестве в стеклянном кубическом ресторане и с большим сожалением думал о том, что уже никогда не вернется в этот жаркий и душный тропический город.
Он глядел на закат, на кварталы домов, на темнеющие в густой синеве лачужки окраин и думал о доверчивой беззащитности современного города: например, Нагасаки опять разрастается после той беспощадной, жестокой бомбежки, и опять ему некуда деться от неба, нависающего над ним и таящего в себе след, подобный келоиду, — путь военного самолета.
Подошедший Антонов помешал ему повернуть свою мысль так и эдак и развить ее дальше. Васюта рухнул в кресло, стоящее рядом, и вытер платком мокрый лоб.
— Уф… Устал! — тяжко выдохнул он. — Ты чего это, словно горный орел на вершине, глядишь на других с высоты?
— Так… Георгий Иванович на приеме. Ты — в бегах…
— И чем же ты тут занимаешься?
— Утопизмом.
— И чего утопил?
— Все снаряды, все ракеты, все пушки и бомбы…
— Ну?! И все предрассудки? — заметил Антонов.
— Нет, этого, видимо, не утопить никому.
— Мне сейчас только что объяснили, — Антонов придвинулся к Ушакову, налил себе пива в длинный топкий бокал, — что не разум сближает или разъединяет людей, не сила рассудка, а сила традиций и предрассудков. Каково, а? Железная логика!
Ушаков не ответил. Он смотрел на темнеющий в сумерках город. Там сейчас разгорался и прыгал искусственный свет, очень яркий и пестрый, но совсем несравнимый с блистанием заката на розовом, голубом и темно-лиловом торжественном небо.
Среди разгорающихся электрических облачков и скоплений, шевелящихся там, внизу, он заметил и еле горящие, совершенно микроскопические отдельные огоньки, разбросанные по горным отрогам. Это, видимо, были окна хижин портовых рабочих и рыбаков, затерянных по оврагам и влажным низинам, в гуще темных деревьев.
«Интересно, чем живут эти люди? Какими надеждами? — думал он, подперев рукой подбородок и машинально жуя погасшую сигарету. — Неужели одним только древним инстинктом продлить собственный род? И стремлением не погибнуть в войне? А каким будет мир, это их беспокоит, волнует? Ну, а если война? В кого они будут стрелять, с кем пойдут?.. Как сильны их традиции и их предрассудки?»
Подошел улыбающийся, раскрасневшийся от быстрой ходьбы Георгий Иванович в ослепительно белой рубашке, наглаженный, по-спортивному бодрый, подтянутый…
— Что, товарищи? — спросил он, садясь рядом в свободное кресло и знаком подзывая официанта. — Вас, я вижу, водою не разольешь…
— А вы попробуйте пивом, — предложил Ушаков.
— Или лучше сакэ… — покосился на шефа Антонов.
— Нет, — сказал Ушаков, — для сакэ слишком жарко…
— Ну вот, — сказал шеф, — завтра раненько уезжаем. Наша миссия выполнена, мы свое дело сделали.
— Что ж… Отлично!
— Да. Теперь на душе у меня чуть-чуть поспокойней. Хотя в Токио нам еще предстоит поработать.
Это был привычный, не требующий напряжения разговор, обязательный после насыщенного впечатлениями тяжелого дня работы, нечто вроде зарядки аккумуляторов: о деле, о пустяках, о городе, о погоде. И опять о работе…
Ушаков не участвовал в разговоре: он подумал вдруг о Юкико-сан. С ней его разделяет куда большее, чем предрассудки: страны, армии, партии, взгляды, даже возраст, наконец, расстояние… Эта женщина — не игрушка, он не должен о ней больше думать. Пусть проходит своей дорогой. Хорошо, что все кончено. Завтра утром — прощай, Нагасаки! И — в поезд. А надежды, возникшие так неожиданно здесь, на выжженной атомной бомбой земле, пусть останутся только надеждами.
— Тебе пива налить? — спросил Ушакова Антонов.
— Нет, не надо! Спасибо. Просто так посижу, отдохну…
17
Разные бывали осени в моей жизни. Были веселые и печальные, были ничем не приметные, монотонные… Они проходили однообразно, как серые облака над серой равниной, не оставляя ни единого солнечного лучика в моей памяти.
Но был и чудесный, веселый сентябрь, возле жаркого моря, овеянного ветрами, и лодка под парусом, и камни — на Тонком и Толстом мысу, нагретые, словно сковороды, на которых нас солнце поджаривало со всех сторон.
А потом довелось мне попасть на Кубань, — но не в самое лучшее время. Ветер выл над уже побуревшей, пустынной землей, дождь хлестал по крыльцу, обрывал обожженные холодом листья с ползущего по стене винограда.
Я спала на полу, на соломе, накрытой поблекшей, изношенной плащ-палаткой. Рядом с ложем, на крашенной синькой стене, было нечто вроде ковра — полоска обойной бумаги, прибитая сапожными гвоздями. И под каждым гвоздем — в несколько раз сложенные обрывки календаря. Ложась спать поздно вечером и утром, просыпаясь на скудном, холодном рассвете, я невольно читала одни и те же короткие строчки, уходящие прямо под шляпку гвоздя: «Куплю любовь, купл… А где найдете вы тог…»
Это было смешно, непонятно. В самом деле, зачем же любовь покупать, когда она мне отдана человеком так щедро, с размахом, без всякой корысти?
В день отъезда мой взгляд упал снова на гвоздь, прикрывающий листок. Что они означают, эти слова?
Мой товарищ сказал:
— Нет, нельзя уезжать, не узнав, что написано дальше. Это будет нас мучить всю жизнь…
Гвоздь был вытащен, а бумажка расправлена.
Мы на ней прочитали:
Куплю любовь, куплю любовь — иные говорят…
А где найдете вы того, кто вам продаст любовь?
Продам разлуку! Продаю! — иные говорят;
А где найдете вы того, кто бы ее купил?
Любовь, разлука — не товар, чтоб ими торговать,
И если полюбил — навек; расстался — навсегда…