Литмир - Электронная Библиотека

Нет, он так ничего и не узнает о нашей сегодняшней жизни, до которой всего-то пустяк не дожил: один сантиметр. Вот прошла бы та пуля левей на один сантиметр, и он жил бы и жил, гулял по бульвару в смешном, неуклюжем дешевом пальто и фетровой шляпе. По праздникам надевал бы свои ордена — у него за войну накопилось бы их предостаточно, — а вернувшись к обеду домой, выпивал бы неполную рюмку сухого вина, не солдатские боевые сто грамм, а так, капельку желтой кислятины, разрешенной врачом.

Нет, солдат, бежавший по полю, в тот короткий, немыслимый миг, когда налетел на визжащую пулю, ни о чем не подумал. Он мгновенно, без мысли о людях и о себе, погиб, возвращая стране ее землю, а чьим-то, быть может, еще не родившимся детям — их извечную Родину: по овражек — до первых немецких траншей, по обдутые ветром, иссеченные осколками бугры — до вторых. По синеющий за большим сложным полем шерстистый лесок, поднимающий к небу набухшие соком сосцы своих сосен и елей — до третьих.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Солдату никто не объясняет предстоящий маневр. Никто не показывает ему для наглядности карту-трехверстку с нанесенной на нее разноцветными карандашами боевой обстановкой — у рядового стрелка есть взводные, ротные, батальонные командиры. Но бывалый вояка и сам, своей собственной шкурой, чутьем, верхним нюхом, дарованным ему опытом, заранее угадывает, и притом с доскональнейшими подробностями, и ту обстановку, в какой предстоит ему действовать в данном бою, и тот самый маневр, от которого будет зависеть успех общего дела, да и всей боевой операции фронта, и унюхает, разузнает заранее день и час, как узнал его Валька Яманов, как узнала и Лида.

День был серый, угрюмый и весь как бы мчащийся от несущихся поверху, по небу, туч, а внизу, по полям и дорогам, — полосующей щеки колючей поземки. Не развидневшись, не рассветая, этот день почти сразу же после полудня ушел в бледные лиловатые сумерки. От непогоды, от сумерек на душе мрачно, угрюмо.

Лида с Валькой лежат на краю перелеска, зарывшись в снегу, в сотый раз изучают оборону противника, все овраги и взгорки на той стороне и крутые глубокое склоны речушки, сбегающей сперва с севера на юг, а потом уже вьющейся самым затейливым образом с востока на запад. Яманов дотошно расспрашивает замерзшую Лиду.

— А дальше, правей, овраг тоже глубокий?

— Нет, отложе. Там низина, она заболочена, летом можно увязнуть по пояс, а то и по горло.

— А овраг далеко этот тянется?

— Верст, наверное, на пятнадцать. До Присухи. А дальше мелеет, дальше только кустарники, а потом ужо ровное поле. — И вдруг спрашивает, перебивая его, с какой-то несвойственной ей нелогичностью: — Валь, а долго искали вчера «языка»?

Тот шарит биноклем по еле заметным тропинкам на той стороне, от землянки к землянке. Там никто не выходит, труба на ближайшей землянке не дымится. Он сразу же оживляется:

— «Языка»?.. Да нашли его сразу, а взять не могли. Уж крутились, крутились…

— Чего так?

— Здоровущий черт! Как колхозный бугай, — и он вдруг примощается рядом локтем в сугробе, смеется: — С нами Пашка Костенкин ходил, мастер спорта по вольной борьбе. Ну, ты знаешь его… Он за орденом аж к Горячеву ездил. Мы толкаем его: мол, Пашка, бери! Сами следом ползем. Аж не дышишь, не брякнешь, не стукнешь, светлый ангел, и только! Ну, добрались до бруствера, немец рядом, рукой можно тронуть. А тут из-под Пашкиных рук комок снега вниз: «Фрр-рр…» Мы аж взмокли от пота. А тот ничего. Не услышал. А может, не понял, не придал значения. Ну, тут Пашка ка-ак кинется на него — и за горло: зажать, чтоб не пикнул. А тот не дастся. Упирается, вертит задом так и эдак, никак не прижмешь. Потом оказалось, тоже ихний какой-то особенный чемпион. Трое держим его, а он все катается, кляп не всунем. Ну все же скрутили, голубчика, хотя и боялись: или вовсе задушим, или он заорет. Потом новое горе: не идет, да и все. Пришлось стукнуть по кумполу: знай, мол, дело, шагай! Шаг сделал, стоит. Ну, тут дали раза. Он подумал, подумал, башкой покрутил, все, наверное, не верится, что в плену, и потопал. Привели его в полк, к капитану Кузовкину — на Кузовкина выходили, — развязали, а немец-то так поводит плечом, цедит: «Кофе мне!» Ну, Кузовкин по-ихнему понимает, обошел, обглядел бугая со всех сторон и так говорит: «Ко-офе тебе? Ишь чего захотел! А дулю не хочешь?» — и показывает ему. Ну, вражина, видать, очень важный, куда там…

Лида слушает, с удивлением запоминая какие-то очень важные для нее, непредвиденные подробности: комок снега, упавший в траншею. И потом этот кофе. И грубую шутку Кузовкина. И вдруг ясно, с какой-то особенной трезвостью понимает, что воина — это нечто такое огромное, чего ей никогда не постигнуть, — вон она как запутанно соединяет в себе и мелочи, от которых порою зависит успех всего дела, и нелепости, странности человеческого поведения, его душу, в том числе хорошее и дурное. Тог же самый Яманов, например, ведь он как ее встретил тогда, перед выходом в Стоколос? Чуть не плюнул под ноги: «Это с бабой? За линию фронта?.. Да будь я холера, если пойду…»

А сейчас Валентин объясняет, как будто ровне, весь свой тонкий и сложный разведчицкий опыт, не утаивая даже стыдных своих недосмотров и явных ошибок.

Он, посмеиваясь, говорит:

— Да! А самое главное и забыл рассказать! Фриц, пока мы увязывали его как дитятю, зацепился ногой за спираль Бруно. И вот прем его, а он по снегу ногой шорк да шорк витком этим. Я от страха дышу аж не глоткою, а желудком, а никак не додумаюсь отодрать ее к черту, эту самую проволоку. Финкой, что ли, обрезать ее. Так его и приперли к своим. В землянке он сам ее снял, барин наш… Глядит себе на ногу и тоже, видать, не поймет, откуда взялась.

Лида слушает, думает о предстоящем походе: как-то сложится там. Она ждет его и немного боится, а поэтому внутренне подгоняет, торопит померкший, безрадостный день.

— Что-то долго нас держат. Пора бы идти!

— Значит, нет еще часу! Наше дело терпеть…

Да, терпение — это то самое главное, чего ей не хватает. Ее опытность наблюдения почему-то еще не совпала с опытностью ожидания и поступка. Пока все то, что ей кажется таким мудрым и смелым у других, у нее получается очень наивно, а то и досадно по-детски, смешно.

Лида время от времени дышит на руки, согревая их собственным теплом, тело сводит усталость: надоело лежать на снегу, она делает небольшое движение — и тотчас же над ее головой свистит нуля.

— Ты что?! Ведь снайпер же, — шипит Валентин. — Быстро, быстро! Ползком… Не туда, уходи за кусты, а я в эту сторону.

«Да, терпение в самом деле — это главное на войне, — растерянно, самокритично думает Лида. — Как глупо вообще… Погибнуть сейчас, до выхода с Марухненко… — и тут же задумчиво поправляет себя: — Ну а если погибнуть потом, это что же, умнее?»

2

В землянке у Марухненко тесно, темно от множества набившихся людей. Здесь холодно, сыро, печь не топится: немцы бьют по дымящимся трубам. Плащ-палатка, висящая вместо дверей, отодвинута в сторону. Снег заносит к порогу. Все разговаривают громко, возбужденно:

— У вас сколько с собой ПТР?

— Пять.

— Возьмите еще.

— А кто понесет? У нас рация, боеприпасы, продукты, медикаменты… Пулеметы, ленты к ним… Мы и так как верблюды.

— А Попченко где?

— Военфельдшер? Не знаю. Спит, наверное, как сурок.

Майор Марухненко, стройный, ладный, скуластый блондин с очень светлыми, чистыми, улыбчивыми глазами. Он только что побрился, умыт, а теперь сидит чистит «ТТ», заряжает его и ставит на предохранитель, кладет в кобуру.

— Пуля не дура, — говорит майор, улыбаясь. — Дурак тот, кто выстрелит да промахнется…

В душном, тесном углу, отгороженном ящиками, связистка, курносенькая, с кудряшками, Катя Слепнева, нарушая все правила связи, возбужденно кричит в телефонную трубку:

— Ой, Пашечка, миленький, да ты что? Разве можно так? — и вдруг радостно заливается смехом. — Нет, правда? Ой, Пашечка! — Вдруг минута молчания. Она оборачивается к сидящим в землянке и сердитым, грубым голосом говорит: — Фу, какие! Опять накурили! Дышать уже нечем… — И снова грудным, голубиным, воркующим голосом в трубку: — Пашечка! А ты будешь? Ой, Пашечка, как мне скучно здесь, ну я просто умру… Ты придешь к нам? Да? Скоро? Вот здорово будет!

48
{"b":"233215","o":1}