Литмир - Электронная Библиотека

За последние годы, пожалуй, с победы, в его жизни еще не бывало такого волнующего, насыщенного слезами и смехом, такого огромного, горького и счастливого дня, как сегодня. Поездка по линии бывшего фронта… Эти факелы над рекой — в синих сумерках, — цепь живых, разрываемых ветром огней в руках у идущих колонной к могиле, рыдание медных труб… И вообще, этот снег и стеклянная от мороза дорога, по которой идут ветераны, солдаты, с опаленными лицами, кто с черной повязкой на глазу, кто без руки, а кто подпираясь костылем, — один вид их всех, собранных вместе, наверное, обжигает сердца, — а за ними весь город: старики и старухи, дети, взрослые… Крестный путь… от одной только мысли: «А в этой могиле мог лежать бы и я…» И привянувшие на морозе живые цветы…

Вот не думал, что все эти вещи, столь привычные по сегодняшней жизни: снег, живые цветы, флаги, музыка, — трогают… Нет, главное темнота над разросшимся городом, чтобы шествие с факелами и Шопен сразу били бы, ударяли, по сердцу, по нервам, — и они и ударили. Словно огненным, обжигающим взрывом все замкнулось в кольце: то, прошедшее, пережитое, и победа, и кровь и сегодняшняя оценка всему, ослепившая душу: «Неужели же это я… Победил их?.. Не кто-нибудь — я… Сергей Большаков. Самолично. И Тышкевич… Кузовкин… Маруся… Это мы их смогли?!»

И еще оттого, верно, трогает за душу, что они, уцелевшие, снова вместе шагают…

Сергей встал, прошелся по комнате. Нет, сегодня ему не уснуть.

Черт возьми, пионеры ведь дети совсем, ребятишки… А вот всех разыскали и со всеми списались, и как это все хорошо получилось… Ведь придумали… чтобы шли по ступенькам, по лестнице, целых два этажа, в разукрашенной флагами школе, — и Лях на тележке, которого подняли и внесли боевые товарищи, — а на каждой ступеньке по два пионера, — такие вот крохи — мальчик и девочка, взметнув правую руку, отдавая салют. Шаг — и новые пары глаз. Шаг — и новые пары. Огромные, голубые, и карие, и зеленые, и черные, словно спелые вишни, устремленные на негнущуюся, в кожаной перчатке руку Тышкевича, на его Золотую Звезду и на шрам в волосах, пересекший всю голову, на тележку разведчика Ляха, на наградные планочки Кати Слепневой, на красивый, задумчивый профиль Маруси, на седые, когда-то веселые кудри Кузовкина.

Сергей горестно усмехнулся.

По Берлину, засыпанному осколками, наверное, с меньшим волнением шел, чем по этой истертой множеством ног, простой школьной лестнице. Как же: дети, сыны… Вся надежда на них. Они не забудут…

Говорят, двух смертей не бывает… Нет, неправда! Бывает! И первая смерть, когда гибнешь от бомбы, от пули или снаряда. А вторая — безвестно, бесследно исчезнуть из памяти поколений. Это даже похуже физической смерти…

Как ни странно, но во все времена человек озабочен не тем, что умрет. Он смиряется и со смертью. Но, живя, он ищет бессмертие делу, которому служит, за которое столько страдал. Ведь, казалось бы, просто: будешь ты лежать в могиле, и тебе все равно, что там делается наверху, дождь идет или снег или светит горячее летнее солнце, а вот все же, пока живешь — волнуешься и мятешься при мысли о том: а как будут жить после нас на земле? Неужели забудут наши голод и холод, наши раны и жертвы, и нашу любовь, нашу веру, недопетые песни, недосказанные слова?.. Неужели забудут, какой ценой добывалась Победа?!

Даже Лермонтов, этот многое отвергавший, насмешливый человек, ведь и он ужаснулся, задумавшись о грядущем: «Боюсь не смерти я. О нет! Боюсь исчезнуть совершенно…» И такой гармоничный, жизнерадостный Пушкин, он же тоже хотел не «весь» умереть: «Душа в заветной лире мой прах переживет и тленья избежит…» Ну а если не Пушкин, не Лермонтов, а простой человек, воевавший за Родину, за свободу страны, — если он погибнет, умрет, так он, что же, исчезнет совсем?.. Навсегда? Самой лютой, беспамятной смертью — растворением в вечности?

Большакову припомнился памятник над могилой: бетонный трехгранник, как вырастающий из земли солдатский штык, по замыслу скульптора — символ вечной готовности советского народа встать на врага, откуда бы он ни пришел. У подножия груды цветов. Все завалено доверху живыми цветами. А люди все шли, подходили и подходили к трехграннику — и каждый с цветком, каждый с факелом. Цветок клали к могиле, а факел тушили о снег. Чадя, пошипев какое-то время, факел гас. И когда потушили последний, во мраке качнулись слепящие прожекторы, как во время воздушного налета, заскользили по небу, по черной окружности, радиальными — гибельными — дымящимися лучами. Дружно, разом ударили залпы винтовок, взлетели ракеты…

Из их дивизии здесь лежали комбат Дашукаев, погибший в боях за Крапивну, комбат Коровин и разведчик Паша Костенкин, сменивший в полку пропавшего без вести Валентина Яманова. И еще сотни три неизвестных Большакову бойцов из нового пополнения. Привычное дело! Он даже припомнил, как их хоронили: Сергей почему-то подумал тогда, что надо будет прийти на могилу еще как-нибудь, без людей, без свидетелей, постоять, поразмыслить, проникнуться думой о том, что вот Пашка, великий разведчик, убит. Большаков почему-то в тот день был встревожен, расстроен и думал, что в момент похорон он не сможет проникнуться до конца этой горестной мыслью, а когда возвратится один, то проникнется обязательно, а поэтому в тот момент отвернулся и стал размышлять совсем о другом. А вернуться уже не пришлось. Дивизии за ночь ушла на одиннадцать километров, и он больше уже никогда не бывал на могиле, а приехал вот только сейчас, спустя столько лет…

4

В дверь номера постучали легонько, по-птичьи: стук-стук.

Сергей быстро, как в молодости, повернулся:

— Войдите!

Он думал: Тышкевич. Но вошла раскрасневшаяся, улыбающаяся Маруся в черном строгом платье, с красивым браслетом на белой руке. Ее светлые пышные волосы были уложены башенкой на макушке.

— Ты один? И не спишь? А я думала: разбужу…

— Нет, не сплю. А чего это вам, товарищ бывший военфельдшер, не спится?

— Да так… Молодость вспоминается! — Маруся присела на стул, оглядела привычный гостиничный неуют, кучу грязных стаканов. Сказала, смешно морща нос: — А знаешь, пойдем-ка ко мне и Тышкевича позовем… У меня есть вино «Черный доктор», я бутылочку привезла. Есть конфеты. Есть яблоки, сыр. Вот и справим поминки…

— «Черный доктор»… А разве ты черная?

— Нет, я белая. Белый доктор. Но работала в Черной Африке. А вино наше, крымское, очень хорошее.

— Ты работала в Африке? Вот не думал…

— Да. Я тоже не думала, что туда занесет. А вот занесло…

В ее номере было тепло, тихо, чисто. Уютно горела настольная лампа. Тышкевич, уже задремавший в своем полулюксе, был безжалостно извлечен из постели и с помощью Большакова приведен в «боевую готовность». Они сели втроем за стол, и Маруся, отпив из стакана, тихонько запела:

Был наш хутор тих и светел,
Но внезапная пришла беда…
Может, пепел твой развеял ветер —
И не ответишь ты мне никогда…
Эх, где ты, где ты, скажи мне, где ты,
Куда тебя забросила война?..

— Эту песню не надо, — жестко заметил Сергей.

Он думал, что все позабылось. За тридцать-то лет, наверно, и косточки Лидины сгнили, а стоило только приехать сюда, по этой дороге, постоять над одной из бесчисленных в их дивизии братских могил, и все вспомнилось сразу, все откуда-то всплыло, из таинственных темных глубин на поверхность.

— Да, дожил бы Степан Митрофанович… Как бы встретились с ним! — сказал вдруг Тышкевич.

И Сергей, поднимая стакан и разглядывая на просвет ароматную, темно-рубиновую, почти черную жидкость, только тихо кивнул. Степан Митрофанович… Друг дорогой. Даже больше друга… И погиб он так странно… Как будто опился болотном воды, наговоренных трав… Не военною гибелью, не командирской.

Дело было уже летом, в июне, в дни затишья на фронте. И полк Большакова отвели ненадолго на отдых, к реке. Километра на три от переднего края.

60
{"b":"233215","o":1}