Литмир - Электронная Библиотека

Но потом голод взял все же свое, и Яманов поскреб по шершавому насту, чтобы выгрести из-под заледенелой корки горсть снега почище, по Никифор вдруг рассерженно, с силой толкнул его локтем в бок и чужим, неожиданно резким голосом приказал:

— Тихо, дьявол степной! Сиди! Не шурши!

Они оба приникли к кромке воронки, и Яманов не только услышал, но даже увидел немецких солдат. Их, наверное, было немного, но он не успел сосчитать, потому что в нем все вдруг онемело, ослабло, он даже почувствовал что-то горячее под собой, на снегу. Все! Конец… Их вон сколько, мордатых да ражих, все идут с автоматами. А как важно идут! Даже каски фашистов, рогатые, с покатыми лбами, показались ему очень грозными, страшными, как и этот размеренный шаг, как и нащеренные черные дула рогулек.

— Ну мы им сейчас, га-адам, дади-и-им, — прошептал вдруг злорадно Никифор.

А Яманов опять ужаснулся тому, что ему предстоит: «Это я-то? Это мы-то с Никифором им дадим?! Да молчать надо, тихо-тихо сидеть, замереть…» Но Никифор спокойно приладился к автомату и, казалось, уже не шепнул, а крикнул, завопил на весь лес:

— Да стреляй же! Стреляй… твою мать-перемать!

Они оба нажали на спуски. Звуков выстрелов Валентин почему-то не слышал, но он видел, как падают немцы, как нелепо выдергиваются вверх и в сторону при падении руки фашистов, как бежит, оскользаясь, напрямик к их воронке ефрейтор, самый важный и толстый — он шел замыкающим в группе, — вот он рядом, уже подбежал, рукой можно тронуть, огромный, лобастый, с автоматом, приставленным к животу, и вот под прицелом Яманова вдруг споткнулся и выбросил правую ногу вперед, еще, может быть, в беге, а сам откачнулся назад, спиной, левым боком — и рухнул на снег перерезанным некрасивым коротким движением.

Наступила внезапная тишина. Удивительная, оглушающая больше выстрелов и разрывов снарядов.

«Как странно, — подумал Яманов, — после стольких смертей — и так тихо…»

Он привстал, прижимая к себе автомат, и пошел к чернеющим трупам фашистов, не веря себе. Никифор Овчинников, поднявшийся следом, шел сзади, отплевываясь и ругаясь: рикошетом от пня пуля брызнула ему прямо в лицо мерзлым, горьким корьем и ледышками снега. Они оба переходили от одного убитого к другому и считали: «Один, два… четыре, шесть… семь…» Вот так! Семерых! Ну и дали им, гадам!

— А ты поначалу, я видел, струхнул, — заметил Никифор.

— Да не-е, дядя… — Валентин, весь зеленый и бледный от пережитого волнения, ни за что бы сейчас не сознался в том смертном, уничтожающем страхе, который он чувствовал поначалу. — Это я… просто так!

— Ну и врешь, гусь тамбовский! — сказал, усмехаясь, Никифор. — А то я не знаю, какой ты бываешь! — и поднял ладонь. — Ну ладно уж, ладно… С кем смолоду не случается! — и как старший уже рассудительно приказал: — Подбирай автоматы, вынимай из карманов документы… Сумки там аль планшет — все с собой забирай! Начальнику штаба сдадим — и за милую душу…

На звук их стрельбы, словно только проснувшись, кто-то рядом откликнулся, щелкнул раз-другой карабин, потом тявкнули по-собачьи невидимые пулеметы, потом рявкнула пушка, но, не видя причин для дальнейшей стрельбы, тут же быстро умолкла. Над полями, кустарниками, перелесками, над белеющей в предрассветном тумане лощиной опять повисла предутренняя тишина.

— Ну теперь скоро сменят, — заметил Никифор.

Но они еще долго просидели в воронке. Налетел непроглядный метельный заряд, запуржило, завьюжило: ни зги не видать, лишь белые дымные космы вокруг. Яманов сидел терпеливо, сторожко — теперь он не спал и не чувствовал голода. Чтобы руки его не подрагивали от волнения, он их время от времени прятал за пазуху: будто грел. А когда налетел жгучий ветер, поразмыл в низко мчащихся облаках веселую нежную голубизну, Валентин потянулся, разминая затекшие руки и ноги, прошептал изумленно:

— Гляди, дядя… Солнце!

Никифор Овчинников, с осторожностью озирая ложбинку и группу дубов, чернеющих в прелых листьях, оставшихся на ветвях, а также зеленые ежики маленьких елок в белых шапочках снега, спросил с суховатым коротким смешком:

— А ты что ж, Валя, думал, нам вечная ночь?.. Ну, не робь, мы с тобой доживем до теплой весны. А вот эти… раззявы… уже, видишь, не доживут… Война! — объяснил он, нахмурясь угрюмо. — Приучайся помалу. Не будь лопоухим!

3

Как-то так получилось, что исподволь, незаметно, познавая войну час за часом, Яманов стал лучшим солдатом в полку. Его взяли в разведку, во взвод, и он через месяц привинтил к гимнастерке медаль «За боевые заслуги», потом «За отвагу» и теперь уже вроде бы не поглядывал бегло, с улыбкой на собственную, далеко не богатырскую грудь, когда все это позванивало на ходу: попривык. А первое время глаз не мог отвести, любовался.

Он окреп и как будто подрос, хотя, в сущности, если б делал зарубки на двери, новой отметины делать бы не пришлось, просто сила пошла в матерую жилу, как заметил Никифор. Коренастый, курносый, с широкими крепкими скулами, ходил чуть расслабленной, вялой походкой, неуклюже угнувшись, склонив голову набок. Он идти мог без отдыха целые сутки, а то даже и больше: как потребует обстановка. Мог не есть и не спать, мог неделями жить на морозе, говорить очень тихо, а двигаться осторожно.

Он уже научился не бояться обстрела, подниматься в атаку с винтовкой наперевес, ночью молча, а днем с громким криком «урра-аааааа!» прыгать в зябкую неизвестность немецких траншей, быстро действовать где штыком, где саперной лопаткой, а где просто тяжелым солдатским ударом в висок или в челюсть.

Он уже полюбил этот холод опасности, риск и собственную, появляющуюся как бы из ниоткуда находчивость, позволяющую упредить то летящий снаряд, а то плоский немецкий штык, направленный на него, хотя понял: умение упреждать приходит, конечно, не из ниоткуда. Это делает кто-то сидящий внутри, какое-то неизвестное ему существо, просыпающееся лишь в минуты опасности и уверенно действующее в соответствии с обстановкой, то второе, а может быть, первое его «я», о котором он прежде не знал и не думал. Опыт множества поколений солдат и крестьян, деревенских охотников, отпечатанный где-то в мозгу, он проснулся и ожил сейчас, на войне, отстранив все ненужное в данный момент, подчинив себе весь организм, нервы, мускулы, душу и придав всему облику Валентина эту дерзкую щеголеватость, в то же время небрежность: шапка на ухе, автомат на ремне на сгибе руки, в углу рта изжеванная цигарка, глаза чуть сощурены. Ни девчонка-дружинница из проезжего медсанбата, ни солдат-пехотинец, еще не обстрелянный новичок, ни штабной офицер, от которого на три метра разит тройным одеколоном, не пройдут теперь мимо, чтобы с завистью не оглянуться: «Родила меня мама, не примает и яма!»

За время декабрьского наступления под Москвой Валентин вместе с группой захвата раздобыл четырех «языков», таких «мя-аконьких, те-епленьких», как рассказывал он командиру взвода разведки. И имя Яманова уже стало известным. Но сам Валентин никогда не хвалился своими заслугами. Он уже понимал, что у каждого человека хватит храбрости, чтобы идти на войну, но далеко не у каждого найдутся терпение, выдержка, чтобы всю ее пережить до конца. Для того чтобы всю такую войну пройти, перечувствовать, наверное, нужно иметь не одно только мужество или храбрость, а еще и умение видеть в себе на какое-то время то самого главного на войне человека, чтобы встать и пойти на стреляющий дот, а то самого малого, незаметного в общем ряду, уступая какое-то благо товарищу, защищая его, заслоняя своим собственным телом. Вот из этого небольшого умения — знать всегда свое место, находить безошибочно нужный тон, нужный довод — в Яманове и рождалось достоинство человека, бойца: его высшая проба.

4

Из похода на Шестопаловский лес — Стоколос Яманов вернулся один, уже в полночь. Он ввалился в землянку разведвзвода в Черняевой слободе весь иззябший, продрогший и сел у порога, не в силах спять верхней одежды, стряхнуть с себя снег. Разведчик был бледен до желтизны, и Никифор Овчинников, быстро вставший с соломы на нарах, спросил осторожно:

37
{"b":"233215","o":1}