Горячев шагал узким ходом сообщения, задевая за глинистые мерзлые стены плечами еще не обношенной генеральской бекеши, и, встречая такое вот все понимающее, но ничего не выражающее солдатское лицо, веселел, кровь бежала быстрей в его старческих жилах, молодила его.
— Ну, чего пригорюнился? — спрашивал он у застывшего пулеметчика. — Гляди веселей! Смирную собаку и кочет бьет!
Вскоре снова над полем начали высвистывать длинным режущим свистом небольшие снаряды, и земля словно вздергивалась в одном месте на конус, потом этот конус темнел, разбухал, глухо, ватно клубился и с шорохом рассыпался, ложась комьями в одну сторону.
Шерстобитов с волнением все поглядывал туда, на запад, чутко слушая в перерывах холодную тишину. Он хотел задержать генерала, не пускать его дальше, заслоняя собою дорогу, но тот осторожно подталкивал командира дивизии в спину, повторяя спокойно:
— Ну, пошли же, пошли… Ну, чего испугался? Да, а что это там у него за бугром?
Загораживая собой генерал-лейтенанта, Шерстобитов услышал не свист — потому что сейчас он не слушал работающую батарею противника, а поэтому не отсчитывал механически каким-то таинственным органом, сберегающим человека, те коротенькие секунды, которые следуют после выстрела, тот коротенький промежуток между выстрелом и шуршаньем, по которому можно узнать направление полета снаряда, — а услышал лишь только движение воздуха, почувствовал кожей лица всю сухую, горячую сжатость, которую производит снаряд, приближаясь. Успел только тяжестью своего тела сбить с ног командарма, навалиться, прижать его крепко к земле.
Глухой вакуум взрыва лишил его голоса, слуха.
Прошел миг пока генерал наконец приподнялся и стряхнул с себя оглушенного Шерстобитова, при этом Горячев обиженно проворчал:
— Фу, черт! Раздавил…
В ответ Шерстобитов с усилием привстал:
— Простите… иначе бы не успел! Я за вас отвечаю здесь… — И немотно откинулся к стенке окопа. Вся левая половина его тела как будто бы затекла, онемела, а жилки в руках и ногах непроизвольно дрожали. Он закашлялся, вытер слезы ладонью.
Порученец Горячева и автоматчики не поднимались. Шерстобитов окликнул Простякова, потом перевернул его на спину. Вместо глаз, носа, рта была черная кровоточащая рана, и он тут же положил его обратно, в той же позе. Лицом вниз. Автоматчики тоже были мертвы.
Шерстобитов глазами искал уже Веньку Двойных. И тот, словно услышав безмолвный призыв, быстро выскочил из-за изгиба хода сообщения, отряхивая о колено изорванную осколками щегольскую кубанку.
— Во дают! — крикнул он, скаля белые зубы. Но, увидев лежащие неподвижно тела автоматчиков, осекся и сказал строго командиру дивизии: — Товарищ полковник, а вам дальше нельзя! Я вас не пущу! А тем более генерала, — сказал он с той привычной развязностью, с какой только и можно было сейчас обращаться к оглушенным, растерянным людям. — Все! Айдате назад!
Генерал-лейтенант повернулся и, немного прихрамывая, покорно пошел по вонючему от пороховых газов снежному ходу сообщения к штабной батальонной землянке. Он тоже, наверно, оглох, и папаха его, отброшенная взрывной волной и поднятая Шерстобитовым, была вся исклевана небольшими осколками и теперь некрасиво дырявилась. Генерал то и дело прикладывал к уху ладонь, хлопал по уху, по виску, тряс головой: глухота, как вода, не давала пройти окружающим звукам. И он, чтобы услышать, теперь поворачивался к говорящему одной стороной, держа как-то с усилием, даже несколько деревянно свою узкую седоватую голову.
6
День клонился к закату, когда генерал покидал третий батальон.
Горячев устал и замерз, но от чая, а тем более от обеда и водки, отказался наотрез. Высокие дуги бровей и низко опущенные углы рта придавали лицу генерала выражение холодной брезгливости, недовольства, чего не было в нем на самом деле, а была лишь работа, движение мысли, энергичной и напряженной. Командиры устало и хмуро тянулись под взглядами генерала, на отрывистые вопросы Горячева отвечали неловко и сбивчиво и при этом слегка пожимали плечами, переглядывались: чем они перед ним провинились, отчего генерал недоволен? Лишь один Шерстобитов по мере продолжения этой странной беседы становился уверенней и спокойней, словно что-то увидел и понял для себя навсегда.
Канонада усилилась.
Немцы словно почуяли присутствие на позициях какого-то крупного военачальника — по усилившемуся хождению красноармейцев и групп командиров, по тому, что в ответ на отчаянную стрельбу шерстобитовская артиллерия и минометы не отвечали. И это, наверное, заставляло вражеских наблюдателей и корректировщиков опять и опять, в сотый раз припадать к окулярам биноклей и стереотруб, обдумывая и выискивая причину такого молчания. Для этого они снова и снова включали свой дьявольский истребительный механизм: сперва, как пускач, трещал где-нибудь с фланга «maschinengewehr», от него заводилась, приходила в движение и даже в экстаз и вся динамическая машина современного боя с его техникой убивания: все стонало, гремело, засвистывало, завывало. Взлетали ракеты, еще тусклые в блеклых сумерках февраля, еле видные с их таинственным фосфорическим мертвенным светом, снег вздирался на поле уже не отдельными конусами, а вставал черным лесом, налет следовал за налетом. Потом все затихло.
— Ну, все. Фрицы ужинать пошли, — объяснил поведение врага, повеселев, Дугинец. — Отстрелялись!
Генерал приказал продолжать наблюдение за батареями фашистов. Сам он стал собираться, поискал свои варежки, не нашел — где-то выронил после разрыва снаряда. Шерстобитов кивнул Веньке, и тот подал Горячеву меховые, полковничьи.
— Я хотел бы забрать тело Простякова. И проститься… — сказал вдруг Горячев негромко. И добавил, боясь, что его не поймут: — Ну, с теми, которые шли вместе с нами. Где они лежат?..
Шерстобитов немного замялся:
— Что ж, пойдемте…
7
В лесу, за землянками, они вышли к оврагу. Там плотной стеной, серым кругом, спиною к идущим, стояли солдаты и что-то рассматривали на земле. Кто стоял опершись на винтовку, а кто — на лопату.
Генерал и полковник вошли в этот круг в тот момент, когда трупы убитых уже были уложены на дно старой воронки. Теперь их закидывали каменистой землей, перемешанной пополам с перегноем, пластами хвои и комьями снега. Снег и глина шуршали, соскальзывая с лопат. Было слышно дыхание многих людей, напряженно работающих, торопящихся сделать скорей свое дело.
Никто ничего не сказал.
Генерал-лейтенант постоял над воронкой, сняв папаху.
Он давно уже не испытывал скорбных чувств над такими воронками, ямами, над траншеями, забитыми трупами, ибо знал и другие жестокости жизни, еще более страшные, чем гибель в открытом бою. Но сегодня что-то дрогнуло в нем. Может быть, потому, что снаряд разорвался совсем рядом, и он тоже лежал бы здесь или где-нибудь в другой мерзлой яме, не свали его с ног Шерстобитов.
Но он тут же рассудочно, веско подумал, что задерживаться на этом мыслью нельзя. Наверное, не случайно всю жизнь, через все войны — через первую мировую, гражданскую, Халхин-Гол, потом финскую, теперь Великую Отечественную — генерала вела какая-то сила, может быть, жизнелюбие, оптимизм, а может быть, то, что иные зовут эгоизмом; эта сила оберегала его сознание и сейчас: дальше, глубже вникать в это темное, страшное он не может. Нельзя. Для того чтобы жить, а в конечном итоге обязательно победить хитроумного и жестокого, злого врага, нужно думать о жизни. О том, что так важно сейчас для живых.
Чуть покашливая — в легких саднило от вонючего газа взрывчатки, — генерал склонил голову над сровнявшейся мерзлой землей. Обернулся и сурово сказал Шерстобитову:
— Обязательно, не откладывая, сделать надписи на могиле. И отметку на карте, где зарыты и кто. И следите всегда, чтобы не было безымянных могил…
— Слушаюсь, товарищ генерал!
— Пусть сейчас же напишут родным. А я подпишу.
— Хорошо…
Отойдя от могилы, Горячев сказал: