– Егор, тебе сверчковцы хотят наломать шею, – такими знаменательными словами открыл заседание Лука.
Сверчки – богатая деревня недалеко от села, обладавшая самым большим лесом в приходе.
– Это кто? Не Александр ли тебе говорил? Точно, я его встретил там. Молчал тогда, карамора, а стороной: так и шею наломаю. Наломал бы я ему там!.. – Произнеся последнее слово, Егор Николаич показал увесистый свой кулак, глядя на который нельзя было не верить в действительность угрозы. – Да и на тебя, Лука, грызутся они, – добавил он язвительно.
– А что с меня взять: я рублю, где и все рубят.
– То-то! Эти жиды-сверчковцы живут богачами: что лесу, что лугов! а жаль им лишней пихты. Не полез бы к ним, да негде в другом месте взять-то ее. Вон, без малого полсотни надо пихтовых штучин на стропила и желоба к дому и службам.
По-видимому, разговаривая так, они не имели никакой посторонней мысли или желания, а между тем у всех было на душе тайное ожидание Семена Иваныча; глядя на его хату, Егор продолжал:
– А где достанешь лесу, кроме как у них, богатеев. Хоть с фонарем нынче ищи кругом лесу – не найдешь. А лет пятнадцать назад – поезжай в ближний лог – сколько хочешь руби, под самым ведь носом; да вон, недалеко глядеть, – и Егор Николаич указал на лог сейчас же за селом, где на месте исчезнувшего леса давно уже не было ни единого пенька.
– Да что! – сказал он после некоторого молчания, – мой-то дворец из какого лесу? Вниз по реке весь рублен – вот как! – сказал он и победоносно посмотрел на всех.
Впрямь, год от году лес редел кругом, жалобы на безлесье слышались чаще и чаще. Многие из старых обитателей прихода, благодаря этому, уехали далеко в починки: в Сибирь, на Амур, навсегда простившись с родиной. С исчезновением лесов как-то само собой связывается прогрессивное вымирание и героев села. Как ели-великаны, росшие по полям его, – бренные остатки былого леса – склоняли долу свои старые головы под топором, так и герои села гасли один за другим под косой времени… Бесследно, тихо уходили они в темную область смерти, и лишь могильные холмики на кладбище говорили об их бренном существовании. Но холмик постепенно зарастал травой, равнялся с землей, а с ним исчезало с лица земли и последнее воспоминание о жившем. Где теперь все те, которые сидели в этот ясный летний вечер на церковной паперти? Давно уж их унесла могила, и тот, кого я взял предметом настоящего рассказа, его первого не стало среди них. Его приятели в этот вечер то и дело посматривали на так называемую церковную избу на краю села, где Семен Иваныч имел пристанище; но Копысов не показывался; решили, что их приятель снова запил и время проводил в кабаке. Сидят старые воробьи на холодной каменной ступеньке, которую успели уже нагреть, – сидят и видят, что в овсяном поле за огородом что-то движется в траве черное. Что за диковина! – думают. Вот как будто спряталось, опять показалось немного поодаль.
– Стой! да это, никак, попов теленок. Те-те, дай-ка угощу его дубиной по хребту, давно уж добираюсь до него после того, как он попортил у меня рассаду, забравшись в мой огород, – и с этими словами Мальгинов выдернул дубинку из груды тут же наваленных палок, которые служили материалом для балагана во время воскресного торга. Заручившись оружием, Мальгинов тихо пошел вдоль церковной ограды, стараясь не спугнуть теленка прежде времени. Все следили за Мальгиновым и ждали: что из всего выйдет. Только, странное дело, с того самого момента, как Мальгинов погрозился угостить дубинкой попова теленка, последний точно сквозь землю провалился. «Вот смышленая скотина», – подумал пономарь. Но тут произошло нечто, повернувшее дело совсем в другую сторону. Не дойдя до огорода, Мальгинов неожиданно остановился, с сердцем плюнул и, бросив палку, пошел обратно, а то, что было теленком, поднялось в виде Копысова. Ругаясь, он уж явно пошел по направлению к кабаку, держась задворков. Но вовремя, видно, закричали ему старик дьякон и Егор:
– Куда ты, куда ты? Держи его, ату его!
Копысов постарался не слышать оклика и как ни в чем не бывало продолжал воровской путь.
– Сенька, Сенька! куда тебя понесло? Стой! Иди сюда! – закричал Егор Николаич голосом, которого нельзя было не слышать: и мертвых бы разбудил он, в церковной ограде мирно почивавших. Копысов, бормоча ругательства, невольно перенес ногу через огород и направился к сидевшей на паперти компании.
– Хе-хе-хе-хе! – встретил его обычным негромким смехом старик дьякон. – Куда это ты собрался, травленый заяц?
– Молчи, дьякон! – сердито ответил живописец.
– Всем ты был бы у нас хорош, Сенька, да зачем любишь того… – сказал Егор и щелкнул пальцем левой руки у себя за ухом, – закладываешь, – пояснил он жест словом, которое, в свою очередь, тоже требовало пояснения.
– Ну, и ты туда же! Молчи, черт, дьявол! – огрызнулся Сенька.
– И колер у тебя хорош в образах, и чисто пишешь, а вот… – и Егор Николаич пожал плечами, – любишь лишнее выпить, как и грешный наш пономарь Александр Николаич, – добавил он, указывая через плечо большим пальцем правой руки на Мальгинова, но так, как бы хотел сделать это незаметным для последнего.
– Тьфу! – отплюнулся тот, – не теперь бы тебе вспоминать об этом: на животе как кошки скребут, а жена третий день выпить не дает… только аппетит разжег.
Копысов ответил на шутку Мальгинова пьяным, неудержимым смехом и сел рядом с другими; теперь их стало шестеро; он заговорил:
– Ты, Егор, говоришь про колер, а знаешь ли ты это слово? Ты сболтнул спроста, ан дело-то не больно просто, – и Копысов многозначительно подмигнул, – колер? ты думаешь: краска; нет, шалишь! Краска – краской, а колер – колером, вот что! Нет, ты скажи мне, соснова-елова, где ты найдешь такой колер, как У меня, Копысова? Бьюсь об заклад: кто кругом пишет, как я, – найди – спасибо скажу. Сунской – тот просто маляр; Чернышев – да он предо мной мазилка. У меня в иконе если лицо – так лицо, рука – так рука, небо – так небо! Я и драпировку положу как следует. А кто пишет с золотом, как я пишу? Скажи на совесть, соснова-елова, кто? Другой ляпает его на икону, где не следует, и весь колер собьет, а я знаю, как им распорядиться.
– Ишь куда хватил! куда занес, Сенька?! – поглядывая на других, как бы спрашивал Егор Николаич.
– Да что, в самом деле, будет, довольно! Сенька Копысов пьяница, Сенька такой-сякой – только и слышно, а во каков Сенька Копысов! Мало того, когда я учился в Москве, на выставке копию с оригинала, «Турчанку», продал за пятнадцать целковых чистоганом; скажут, невиданное это дело, чтобы нашелся дурак и дал за картину пятнадцать целковых.
– И впрямь, уж не хвастаешь ли? – усомнился Егор Николаич.
– Да коли я хвастаю, – произнес Копысов и стал на площадке перед честной компанией, – если не правда то, когда я учился в Москве и продал «Турчанку» за пятнадцать целковых, – не правда – пусть провалюсь на самом этом месте сквозь землю, – сказал он и молча сел на старое место.
Старик дьякон собирался было что-то сострить в ответ Сеньке, да никак слова не лезли ему на язык, и ограничился он только тем, что скривил рот да почесал седую бороду двумя согнутыми пальцами; может быть, он и собрался бы уязвить друга, но Лука прервал его.
– А правда ли, Семен Иваныч, – начал Лука.
– То-то, Семен Иваныч!.. – многозначительно произнес Семен Иваныч. – Ну, что, правда ли, – говори, я слушаю.
– Правда ли, Семен Иваныч, сказывают про этого самого живописца – как его… Ну, про которого ты часто вспоминаешь, мудреное имя-то больно. Ну-ка, Семен Иваныч, припомни.
– Ничего, ты говори со мной спроста, по-старому – не обижусь. Это про Рафаэля ты хочешь знать?
– Да, да, про него самого. Правда ли, говорят, в малолетстве был с ним такой случай… Это мне рассказывал певчий из архирейского хора… – Но не вовремя пономарь Мальгинов прервал начатый было Лукою рассказ из детства Рафаэля.
– Про какого вы там живописца говорите? – недоумевал Мальгинов. – Новый, что ли, появился; не слыхать что-то было про такого по околотку.