Мыслители задумывались, отчего смертный приговор, казнь устрашают судей, зрителей, даже абсолютно уверенных в справедливости наказания? Тургенев, наблюдая казнь ужасного убийцы, признавался, что, уходя с площади, чувствовал свою вину, и «только лошади, жевавшие овес, показались мне единственными невинными существами среди всех нас».
Во время дискуссий о запрещении смертной казни, начинающихся с конца XVIII века, было не раз замечено, что почти ни один защитник казней ни разу не видел своими глазами, как человека казнят. Временами в споре появлялся сильный аргумент: если вы за смертную казнь — казните самолично, своего рукою, посмотрим, как вы это сделаете?
В ночь на 13 июля и позже те, кто полностью или отчасти разделяет мнения казнимых, негодуют, сочувствуют. Но и те, кто видит в них врагов, обеспокоены и непрерывно подкрепляют рассуждениями необходимость этой казни и свое право решать, и внутренне не уверены в этом праве.
В России официально, открыто не казнили полвека, с Пугачева, а в Петербурге — с 1764 года (Мирович).
Родной город Санкт-Петербург, где мальчик родился в воскресенье 28 сентября 1796 года, в доме, из окон которого часто смотрел на место будущей казни. 13 июля — «утром — + 15°, ветер слабый, пасмурно и дождик, в полдень + 19°, молния и гром, потом сияние солнца; вечером +15,7°, облака».
Впрочем, полудня и вечера не будет.
«Санкт-Петербургские ведомости», вторник, 13 июля 1826 года. За 30 лет увеличился формат, на семи с половиной страницах извещается о «предстоящей церемонии священного коронования государя императора Николая Павловича».
«От дня коронации, которая имеет совершиться в августе месяце нынешнего 1826 года, для столь знаменитого ко всеобщей радости всех российско-подданных происшествия, временно снимается траур (по императору Александру I) во всех пределах империи до обратного высочайшего их прибытия в Санкт-Петербург.
Траур имеет кончиться 19 ноября 1826 года».
«Сдается в наем 4-й Адмиралтейской части у Аларчина моста в доме г-жи Жеваковой под № 116 бель-этаж со всеми службами и конюшнями на 10 стойлов».
«Из лавки кондитера Т. Лореда пропала небольшая белая сучка (шпиц), кличка Мизинка, у коей один глаз меньше другого и вокруг обоих глаз кольцеобразные кофейные пятна. За доставку вознаграждение 25 рублей».
«Из дома флигель-адъютанта графа Александра Николаевича Толстого вылетел зеленый небольшой попугай».
«Желающие поставить для кронштадтской полиции потребные для обмундирования нижних чинов материалы… и т. д.».
«Отпускается в услужение[12] дворовый человек 23 лет, видный собою и знающий сапожное мастерство, о поведении коего дано будет обязательство на год».
Видно, больше чем на год ручаться за поведение никак нельзя…
Об «известном деле и о прочем, того касающемся», — ни в этом номере, ни в нескольких следующих. Только среди продаваемых в лавке Александра Смирдина книг значится «Донесение его императорскому величеству высочайше учрежденной комиссии для изыскания о злоумышленных обществах». Цена 4 рубля, «с доставкою 6 рублей». Но это название не очень заметно — где-то между «Северными цветами на 1826-й год, собранными бароном Дельвигом», «Баснями И. А. Крылова в семи книгах», комедией М. И. Загоскина «Богатонов, или сюрприз самому себе» и «Путешествиями», составленными Крузенштерном, Иваном Муравьевым-Апостолом, Головниным.
Только через неделю, 20 июля:
«Верховный уголовный суд по высочайше представленной ему власти приговорил: вместо мучительной казни четвертования, Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михайле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому, приговором суда определенной, сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить».
Этот номер прочтет через неделю Иван Матвеевич в Париже, Риме или еще где-то. Но прежде, верно, получит письмо от дочери Екатерины, да не знаем мы, где то письмо и где вообще основной архив Ивана Матвеевича.
13(25) июля 1826 года. В Европе и прочих частях света — события: греки, турки, Боливар, герцог Веллингтон, Карл X… В Копенгагене объявления, что «без свидетельства с привития коровьей оспы католики не будут допущены до причастия, а евреи — не получат позволения вступать в брак».
В Арденнском лесу в этот день «срублен тысячелетний дуб. Из него получено 140 бревен, не считая толстых досок, из ветвей вышло почти 7 сажен дров. Дерево еще могло простоять несколько столетий».
Два гения, известные уже в год рождения Сергея Муравьева, давно ничего не слышат: один из них, Франсиско Гойя, уж почти и не видит, но мчится через Пиренеи, чтобы умереть на родине, повторяя: «Я все еще учусь». Здоровье же Бетховена как раз в июле 1826-го сильно ухудшается (подействовала попытка любимого племянника расстаться с жизнью из-за карточных долгов). Жить ему еще восемь месяцев.
Мечтает о 10-й симфонии, музыке к «Фаусту» и реквиеме.
«Спящий колосс» называется одна из последних работ Гойи — пигмеи залепили великану глаза, рот, уши, нос, приставили лестницу и думают, что обманули, но ведь сами обмануты. Колосс просто не хочет видеть, слышать.
«Отрадно спать, отрадней камнем быть…»
13 июля. Все счеты с той жизнью закрыты. Кроме Екатерины Бибиковой, никто из родственников не простился с приговоренными.
Как записал декабрист Басаргин со слов священника, Рылеев не захотел последнего свидания с женою и дочерью, «чтобы не расстроить их и себя».
Каховский был одинок (его прежде даже подбивали на цареубийство, напоминая — «ты сир на земле»).
Отец Бестужева-Рюмина в Москве, больной, всего несколько месяцев протянет после известия о сыне.
Пестель никого не зовет; отцу его, в прошлом одному из худших сибирских генерал-губернаторов, нелегко понять сына. Говорили, будто он утешился милостью Николая I к другому сыну, благонамеренному Владимиру Пестелю, которого именно в этот день, 13 июля, делают флигель-адъютантом.
— Пора, брат, пора…
Им больше никого не встретить из близких, но некоторым из друзей еще удастся их увидеть и услышать.
Горбачевский: «Потом, после сентенции, в ту ночь, когда Муравьева и его товарищей вели из крепости на казнь, я сидел в каземате — в то время уже не в Невской куртине, а в кронверке, и их мимо моего окна провели за крепость. Надобно же так случиться, что у Бестужева-Рюмина запутались кандалы, он не мог идти далее; каре Павловского полка как раз остановилось против моего окна; унтер-офицер пока распутал ему и поправил кандалы, я, стоя на окошке, все на них глядел; ночь светлая была».
Горбачевский не знал, может быть, догадывался, куда ведут. Никому не сообщили, никто не думал, что в самом деле казнят. Священник Мысловский уверял Якушкина и других — казни не будет!
Евгений Оболенский: «Я слышал шаги, слышал шепот, но не понимал их значения. Прошло несколько времени, — я слышу звук цепей. Дверь отворилась на противоположной стороне коридора; цепи тяжело зазвенели. Слышу протяжный голос неизменного Кондратия Федоровича Рылеева: „Простите, простите, братья!“, и мерные шаги удалились к концу коридора. Я бросился к окошку; начинало светать… Вижу всех пятерых, окруженных гренадерами с примкнутыми штыками. Знак подали, и они удалились»…
Казнят всегда на рассвете. Около двух часов ночи несколько человек слышат, как в камерах смертников прозвенели цепи.
Сейчас их поведут — как бы в пустоте. Если б они могли вообразить десятки будущих описаний происходящего, сделанных в основном близкими друзьями, рассказы о каждой подробности казни — если б могли, верно, изумились бы.
Где друзья? Ведь заперты, невидимы, спят, ничего не знают. Рядом только священник, солдаты, тюремные сторожа, палачи, помощники и начальники палачей…
Но вот Иван Якушкин через несколько часов, глазами тюремного плац-майора Подушкина, увидит, как смертникам надевают цепи; а художник Рамазанов через полвека встретит их в воротах, с помощью Василия Ивановича Беркопфа, начальника кронверка Петропавловской крепости; вот прощание со сторожами — и рядом невидимые Розен и Лунин; вот дорога, отдельные фразы, последние минуты, а вдоль пути уж можно вообразить печальных свидетелей: Александр Муравьев, Трубецкой, опять Якушкин…