Олизар не разгневался, даже не обиделся на Раевского, честно признавшегося, что он не в силах преодолеть преграду, возведенную историей.
Первым сообщил Олизару об удачном сватовстве Волконского человек, который по признанию польского поэта был ему особенно близок, — Сергей Муравьев-Апостол.
Понятно, русские друзья не мучили поляка расспросами и советами. Олизар с грустной иронией замечает, что Сергей Муравьев не хотел его тревожить и ждал, «когда я дойду до полного отчаяния», которое можно будет лечить «общественным самолюбием», то есть революцией.
По мнению же Олизара, именно несчастная любовь спасла его от каторги, так как он не мог жить близ Киева, надолго отправился в другие края, вернулся буквально накануне восстания и отделался только арестом и серией допросов. Но речь сейчас не о том: Сергей Муравьев и Бестужев-Рюмин, безусловно, больше других сочувствуют Олизару. Это видно из всей совокупности их отношений, топа, теплоты, дружества… Муравьев и Бестужев в польском вопросе выделяются даже среди своих. Они бы, конечно, не задумываясь, отдали за поляка дочь, сестру, считая, что дружба, единомыслие выше и важнее католичества, православия и территориальных споров, вместе взятых. Два декабриста из 1820-х годов, сами того не подозревая, попадают во времена герценовские и более поздние, когда число людей, так думавших, значительно возрастает.
Пока же тем, кто перерос время, на судьбе написано — «задумчив, одинокий»…
Впрочем, не забудем, что не только сильное политическое убеждение освещало взгляд «васильковских братьев». Бестужев-Рюмин, влюбленный и несчастливый, мог легче понять другого влюбленного, хоть и несчастного совсем по другим причинам. Сергей Муравьев с ним «составляет одного человека»…
Закончилось веселое празднество екатерининского дня. Гости разъезжаются по ноябрьским и декабрьским дорогам: иные, — не думая ни о чем, другие, — предвкушая близость главного часа, третьи — в одинокой задумчивости.
Полковник Пестель направляется в Петербург для решительных разговоров.
«У вас, в Петербурге, ничего не делается, сидят сложа руки, у нас, на Юге, дела идут лучше».
Так сказал Пестель в присутствии некоторых север-пых лидеров. Отпуск командира Вятского полка продолжался почти полгода. Из столицы заехал в смоленское имение родителей, оттуда возвращается на Юг. Письменные известия о делах Общества за редчайшим исключением запрещены (Муравьеву и Бестужеву «нагорит» за нарушение этого правила в отношениях с поляками); здесь, на Украине, смутно знают о петербургских делах, при случае гадают: летние маневры, жаркие, тяжелые, сводят разные полки 3-го корпуса у Белой Церкви. Шагистика, палки, обильно употребляемые корпусным командиром генералом Ротом, но зато — безопасные встречи подполковника Черниговского полка с подпоручиком Полтавского, который кроме нескольких офицеров еще привел в Тайное общество своего полковника Тизенгаузена; командир же Саратовского полка Повало-Швейковский давно в заговоре, и еще несколько человек вскоре будут приняты.
Вдруг в Белой Церкви, знаменитом местечке, украшенном старым замком, но еще не получившем звание города, появляется Пестель, встречается и беседует с Муравьевым и Бестужевым.
Психологическая ситуация ясная и в то же время напряженная: беседа лидеров, из которых двое едины и подозревают в собеседнике недостаток истинного чувства, а тот находит немало смешного и лишнего в тоне и суждениях Муравьева и Бестужева. Однако общий интерес, план действий много важнее личных привязанностей, и разговор чрезвычайно интересен. Сначала Пестель, конечно, передает привет от Матвея Муравьева-Апостола, помогавшего в переговорах с северными. Пестель, правда, давно не имел вестей от Матвея, как и брат Сергей. Им обоим покамест неведомо, что, оставшись в Петербурге, Матвей вдруг вообразил, что брат арестован (долго не получал писем), что все открыто, и решил погибнуть, убив царя. В это время приходит письмо от Сергея, и потрясенный Матвей собирается в Хомутец, где его ждут к осени.
Но Матвей — только эпиграф к разговору. Среди северных, сообщает Пестель, появились энергичные люди, на которых можно положиться: Рылеев, Оболенский. Там, в столице, состоялся первый разговор Рылеева и Пестеля, в ходе которого, для испытания собеседника, полковник был «и гражданином североамериканской республики, и наполеонистом, и террористом», «защитником английской конституции», «поборником испанской». Для еще большего оживления дел на Севере Пестель создал в Петербурге из нескольких верных офицеров филиал Южного общества. Кое в чем с северянами удалось договориться: в ближайшем будущем, до 1826 года, два общества сольются; когда же власть будет взята, соберется учредительное собрание и решит, какой строй установить в России…
Слушая все это, «васильковские» сразу догадываются, что Пестель не сумел убедить северян в некоторых очень важных для него вопросах. Ведь, согласно его «Русской правде», учредительное собрание лучше созвать позже, после многолетней диктатуры временного революционного правительства.
Трудная часть разговора! Чем больше подробностей о петербургских спорах, несогласиях, о неудовольствии, с которым северяне (особенно Никита Муравьев, Трубецкой, Тургенев) принимают некоторые пестелевы идеи, тем более правы Апостол, Бестужев, Что надо здесь, на Юге, выступить. А чем ярче Пестель представляет успехи северян, тем резче видны его уступки петербуржцам, ущемленное его самолюбие как лидера, автора южной конституции.
Конечно же Пестель ничего не скрывает от товарищей, разве что несколько приглушает свои не слишком отрадные впечатления, то, что шло по формуле — «у вас в Петербурге ничего не делается».
Впрочем, споры с Невой еще не закончены, Пестель не отказывается от «Русской правды», читает здесь, в Белой Церкви, новые отрывки, и возникает магия сильных, суровых, будто из приговора строчек:
«Народ российский не есть принадлежность какого-либо лица или семейства. Напротив того, правительство есть принадлежность народа, и оно учреждено для блага народа, а не народ существует для блага правительства».
Тогда же Пестель предъявляет Муравьеву и Бестужеву и другой важный свой козырь: петербургский Сенат.
Я — свободы дочь,
Со престолов прочь
Императоров.
На свободы крик
Развяжу язык
у сенаторов.
Эти стихи, привезенные в Хомутец из Петербурга, записал на следствии Матвей Муравьев. После приговора Николай I специально приказал изъять из дел и уничтожить все опасные стихотворения (они ведь хорошо запоминаются, как бы чиповники не распространили!). Однако на обороте этой записи были важные показания, и поэтому военный министр Татищев густо зачеркнул крамольные строчки, а в наше время конечно же их сумели разобрать…
«Крик» сенаторов в честь свободы должен был раздаться на первый или второй день после победы революции: революционные войска заставят Сенат провозгласить новое устройство; в тайных обществах особенно надеются на нескольких знаменитых, почтенных стариков, которые не растворились в раболепной массе высоких сановников, осмеливаются и при Аракчееве сохранять лицо, мнение и новой власти помогут умением. Тут Пестелю нелегко возражать: только что число «любимых сенаторов» неожиданно увеличил Иван Матвеевич Муравьев-Апостол.
19-летняя опала если и не совсем отменилась, то ослабела. Как видно, Александру I не один раз предлагали опытного государственного деятеля в сенаторы. После того как царь отверг просьбы, вспомнив про «конституцию 1801 года», Иван Матвеевич уж верно постарался представить свои опровержения, то ли через Дмитриева, то ли через Державина или иных старых друзей. Царь все равно его не полюбил, но в конце концов смягчился. Весной 1824-го сенатор Муравьев, одолев полторы тысячи верст, появился в хмуром, аракчеевском Петербурге. Одно из первых дел, попавших в его руки, было весьма щекотливым: некий Попов, переводивший для министра Голицына сочинения известного протестантского проповедника Госнера, был обвинен в том, что распространяет ересь, враждебную православию. Серафим, Фотий и другие влиятельные церковники представили свои доказательства со ссылками на священные тексты, и спорить с ними по тем временам было крайне опасно.