[...] Не придавай, Груша, такого трагического значения несколько грустным размышлениям, иногда прорывающимся в моих письмах. В общем, я не склонен к унынию ни в каких обстоятельствах жизни и считаю повешенный нос одной из самых неприличных вещей в мире, потому что он нарушает хорошее настроение и у всех окружающих. Как поживает теперь наша милая Молога со всеми ее летними и зимними заботами и увеселениями?
Твои слова, Надя, что Анатолий Михайлович более всего любит «читать лежа», напомнили мне, что этим же самым мог бы и я охарактеризовать свою жизнь за последние месяцы, хотя и порываюсь каждый день «писать стоя» шестнадцатый том своих тетрадей (потому что пишу, только всегда стоя за этажеркой).
Николай Морозов.
Письмо X (25 августа 1901 г.)
[177] Милая и дорогая мамаша!
[...] Это лето было такое теплое и ясное, каких уже давно не бывало в наших краях, и я буду надеяться, что возможность проводить все время в имении, на чистом воздухе, послужит вам лучшим целебным средством; буду надеяться, что ваше нездоровье кончилось еще весной. И откуда только берутся посреди ваших лугов и березовых рощ все эти поганые коклюшечные микробы и тому подобная дрянь! Другое дело — в больших городах или у нас; но даже и здесь не было ничего подобного.
Хотя последние три-четыре месяца я и чувствую себя несколько более нервозно, но в общем мое здоровье осталось, как и в прежние годы, ни то ни се.
Все это время я работал очень много над составлением новой книги под трудно выговариваемым для вас названием «Периодические системы. Теория внутреннего строения химических единиц»[178] и успел вполне закончить всю работу в августе, а о дальнейшей судьбе этой книги сообщу вам только в следующем письме[179].
Всякий раз, когда я вам пишу, я не могу не пожалеть глубоко, что большинство моих научных работ настолько специального характера, что о содержании их нельзя ни с кем потолковать, кроме людей, посвятивших всю свою жизнь изучению этой же области естествознания. Для большинства общеобразованных людей самые названия моих сочинений покажутся сочетанием совершенно непонятных звуков.
Ну да что поделаешь! Верно, такова уже моя судьба! Всякий должен работать в той области, в которой надеется принести пользу людям, иначе жизнь была бы слишком пуста.
Что сообщить вам о своей жизни? Почти нечего. Она идет по-прежнему однообразно. Вот только в конце июня буря принесла к нам новую воспитанницу, вторую Чику, на этот раз уже деревенскую ласточку-малютку, отличающуюся от городских ласточек тем, что у нее лапки не покрыты пухом.
Эта Чика оказалась еще более ручной, чем прежняя.
Но не одни ласточки разнообразят теперь мою жизнь. В последние годы у товарищей царит настоящая мания куроводства. Разводятся десятками цыплята, и кругом царит такое клохтанье и победоносное «кукареку», что я затыкаю себе уши ватой, когда принимаюсь обдумывать и писать свои сочинения[180]. Но, вероятно, и это увлечение скоро кончится и заменится чем-нибудь другим. Общий фон жизни в заключении независимо от времени и места — это конвульсивная порывистость и в большинстве случаев потеря способности к самообладанию и продолжительному систематическому труду. Счастлив тот, у кого есть какие-нибудь определенные интересы, например научные, и возможность их удовлетворять хотя бы отчасти!
Отсутствие семьи, которая могла бы дать исход естественной потребности человека любить и охранять беззащитные существа, зависящие всецело от него одного, невольно вызывает у него всякие суррогатные увлечения.
Один привязывается к голубям и радуется, когда они свивают у него гнезда в печурках камеры, хотя постоянное воркование и мешает ему спать; другой разводит кроликов, которые поедают все им же самим посаженные в прошлом году кустарники и деревья; третий размножает кур и до того ухаживает за ними, что со стороны невольно кажется, будто не куры существуют для человека, а человек для кур. Все это понятно, и иначе быть не может. И я не могу не согласиться с товарищами, что из всех предприятий, какие у нас заводились, куры с их яйцами приносят наиболее пользы (для желудка); но мне все-таки жалко видеть, что многочисленные пестрые цветы, которыми все так восхищались и увлекались несколько лет назад, теперь — увы! — почти везде раскопаны курами, поруганы и забыты[181].
Когда вы получите это письмо, моя дорогая мамаша, лето уже совсем окончится и наступит осень с ее дождями и непогодами. Берегите же в это время свое здоровье! На одной из фотографий, присланных мне Верочкой, я видел ваш птичий дом совершенно таким же, как он стоял при мне в роще. Вспомнив, как вы заблудились ночью даже по дороге из нашего дома в кухню, я невольно подумал с тревогой, как же вы уходите в эту рощу, так далеко! Впрочем, ведь вам и не приходится бывать там по вечерам, да и днем вы, верно, заходите туда лишь в сопровождении кого-либо из прислуги.
Еще раз прошу вас, не беспокойтесь обо мне так много. Люди с не особенно крепким здоровьем в конце концов делаются выносливее тех, кто был постоянно здоров. Я очень доволен, что в прошлом моем письме вас развлекли мои рассказы о приключениях в Савойских горах. Когда кругом нет никаких перемен, о которых было бы возможно рассказать, мысль невольно улетает за тысячи земель.
Признаюсь, что и мне самому бывает по временам приятно вспомнить о местах, где пронеслись последние годы моей жизни на свободе. Все мельчайшие события перед долгим заключением вспоминаются необыкновенно ярко, и, может быть, именно поэтому берега Женевского озера и окружающие его горы стали для меня теперь как бы вторым Боркóм. Притом же тот, кто хоть сколько-нибудь сочувствует природе и прожил там целые годы, не может не полюбить этой местности. Она так прекрасна, что даже здесь я не раз находил в попадавших к нам случайно иллюстрированных журналах то ту, то другую картинку местностей, где я когда-то жил.
Раз как-то открыв книгу по географии, я увидел в ней картинку островка Руссо при выходе Роны из Женевского озера, где под памятником этого великого писателя я не раз сиживал с книгой в руках на скамеечке в тени плакучих ив. От одного вида этой картинки так и повеяло на меня чем-то близким и родным, и я чуть ли не целую неделю мечтал о прошлом, позабыв свои ежедневные дела и все окружающее. Потом приходилось встречать в иллюстрированных журналах и другие близкие знакомые места, которые вижу здесь во сне: Роше-де-Нэ, Дан-дю-Миди, Граммон или вершину Салева над Женевой, совершенно в том же виде, как они представлялись из окон моих жилищ в Кларане или Женеве.
Большая часть этого письма была уже написана к 25 августа, но окончанию его в этот день помешала необходимость переплести одну из моих научных работ[182], а затем наступило какое-то вялое настроение; надеюсь, что письмо не очень опоздает, а относительно упомянутой сейчас «вялости» не беспокойтесь: она была не от нездоровья[183]. (Конец этого письма утерян в черновике.)
Письмо XI (2 марта 1902 г.)
Дорогая моя, милая мама!
Смотрю на фотографию, где вы сидите на стуле за углом дома, полуобняв Ниночку, прижавшуюся к вашим коленям. Это замечательно хороший снимок. Каждая морщинка ясно видна на ваших руках и лице. Только как много появилось у вас этих морщинок, моя дорогая!
Верочка писала мне, как вы вспомнили о ямах, которые я накопал у крыльца флигеля, когда был еще мальчиком, и как потом вы едва не сломали себе ногу в одной из них. Ведь и я помню эти ямы! Меня очень занимало тогда, что такое находится под полами комнат флигеля, потому что туда не было ни с одной стороны прохода. Вот я и вздумал подкопаться под крыльцо, чтобы проползти этим путем в предполагаемые «подземелья», а в результате вышло только то, что, сходя с крыльца, вы как раз попали в одну из моих ям.