Мне казалось, как будто вся вселенная кончается теперь этим видимым мною рядом деревьев и дальше их уже ничего нет, или ничего такого нельзя себе представить! Я понял, конечно, сразу, что такое впечатление производит на меня теперь природа исключительно потому, что она была для меня двадцать пять лет недосягаема и из-за решетки своего тюремного окошечка под потолком я, повиснув на раме, имел возможность смотреть лишь на бастион своей крепости, а ландшафты природы мог видеть только на рисунках в книгах, так что и этот реальный ландшафт казался мне простым отдаленным рисунком.
Но вот пароходик начал отчаливать. Я взглянул последний раз на ворота в бастионе своей темницы, над которыми виднелась крупная выпуклая надпись: «Государева», и мы поплыли вниз по Неве.
Только теперь я начал чувствовать, что в моей жизни происходит действительно крупная и резкая перемена, а прежде все казалось, что, несмотря на все мои теоретические соображения относительно близкого падения самодержавия, манифест о нашем освобождении не будет исполнен и мы по-прежнему останемся в вечном заточении. Я не мог уже себя представить вне привычной тюремной ограды. Теперь это стало фактом.
Что-то мне предстоит далее в этом совершенно новом открывшемся для меня мире? Все, кого я знал, рассеялись давно в разные стороны, отца нет в живых, мать, которую я знал молодой женщиной, стала старушкой, сестры, которые мне вспоминаются лишь девочками, теперь сами имеют своих девочек. Все товарищи и знакомые, кроме немногих вышедших со мною, рассеялись или умерли. Все, что окружало меня, ушло в прошлое, и новая жизнь должна начаться в новом мире сначала.
Что-то ждет меня впереди?
Мне вспоминались трое оставшихся в крепости товарищей, и сердце сжалось при мысли о том, как стало им, должно быть, тоскливо и горько после нашего отъезда. Я отошел на самую корму и не мог оторвать глаз от удаляющихся стен своего прежнего жилища, представляя их в своих тусклых камерах. Я не знаю, долго ли я так стоял, может быть, полчаса и даже более, но вот мы доехали до места, где берег на повороте Невы стал быстро заслонять Шлиссельбургские бастионы, и наконец они исчезли из поля моего зрения, казалось, навсегда.
Я не принимал участия в разговорах ехавших со мною товарищей между собою и с подошедшим капитаном парохода. Мысли о прошлом сменялись мыслями о будущем, и доминировала только одна неотвязная мысль: успеть напечатать сделанные мною в крепости научные работы, прежде чем многолетняя атония желудка и беспорядочность сердечной деятельности сведут меня в могилу.
Я думал, что предстоящая мне резкая перемена в жизненном режиме подействует на меня губительно, тем более что уже около 20 лет я не мог обходиться без ежедневного приема ландышевых капель и строфанта от болезни сердца и белладонны с ревенем от атонии органов пищеварения. Но я рассчитывал, что на три-четыре года меня еще хватит, и надо их усиленно использовать.
Вечером нас подвезли к бастионам Петропавловской крепости, провели через ворота, выходящие на Неву, и водворили в том же Трубецком бастионе, где меня держали и в предварительном заточении. Сводчатые, как подвалы, камеры остались те же самые, но только вместо керосиновой лампы я нашел в своем новом и на этот раз временном заточении электрическое освещение. Оно имело вид прожектора, выходящего из боковой стены над приделанной к ней вместо стола железною плитою, и освещало пучком лучей главным образом противоположную часть стены, напоминая этим волшебный фонарь. Освещение, как бы нарочно приспособленное для порчи глаз во время чтения.
На следующее утро меня вызвали в кабинет коменданта. Там я увидел молодую стройную женщину, которая бросилась меня обнимать и целовать. Она назвала себя моей сестрой Верочкой. Я видел ее в последний раз около 31 года назад[111], когда она была еще не выше стула, и признал теперь за свою сестру лишь по фотографической карточке, которую она прислала в крепость, как только после пятнадцати или более лет абсолютной изоляции от всего мира нам позволили два раза в год получать письма и фотографии от родных.
Комендант пригласил нас сесть рядом друг с другом у его стола, а сам присел напротив, делая вид, что читает газету. Когда мы переговорили о домашних делах, я ему сказал, что комендант Шлиссельбургской крепости прислал в качестве моего багажа небольшой шкафчик с моими научными работами, и так как я еще не знаю, выпустят ли меня совсем или куда-нибудь пошлют, то очень просил бы его передать мои рукописи на сохранение сестре.
Комендант нажал кнопку находящегося рядом с ним электрического звонка. Моментально вошел унтер-офицер.
— Позови дежурного, у которого вещи привезенных вчера из Шлиссельбурга, — сказал он.
Через минуту вошел другой унтер-офицер.
— В каком состоянии шкафчик Морозова?
— В том виде, как привезен.
— Его не раскрывали?
— Нет. Он запечатан печатью коменданта Шлиссельбургской крепости.
— Так выдайте его этой даме, когда она будет выходить. Раз комендант Шлиссельбургской крепости выпустил его вон, — обратился он к нам, — то ясно, что ничего недозволенного в нем нет.
Так благодаря доверию двух комендантов друг к другу все мои шлиссельбургские тетради прошли через запоры двух самых изолированных крепостей в мире, и я получил потом возможность быстро напечатать четыре из моих больших работ, законченных еще в Шлиссельбурге[112].
Будущее стало для меня проясняться. Родные мои меня любят, средства на издание моих книг у них найдутся. Я стал ждать, чтó со мной будет далее. Дни проходили за днями. Нас всех, привезенных из Шлиссельбурга, выводили вместе на прогулки, и с каждым днем число наше уменьшалось. Из крепости нас выпускали по два и по три «на поруки к родным», приехавшим из провинции. Не оказалось ни одного, родные которого жили бы в Петербурге. Моя сестра Верочка имела дом в Мологе, Ярославской губернии, и только родственница наша Ангелина Михайловна Грушецкая с племянницей Ниночкой находились в Петербурге, на Николаевской улице, и к ней моя сестра тотчас же отвезла мои тетради.
Прошло дней десять, и я наконец оказался на прогулке одиноким: всех отдали на поруки. Лишь с одним мною вышло затруднение, о котором успела шепнуть мне Верочка на свидании.
— Всех, кого берут на поруки, — сказала она мне, — выпускают к родным с проходным свидетельством. Но с этим свидетельством можно жить только там, куда человек приехал. Для того чтобы получить настоящий паспорт, необходимо приписаться к мещанам, а чтоб это сделать немедленно, тебе здесь надо получить от полиции не проходное свидетельство, а временный вид на жительство, с которым ты и поедешь. Так сказал мне адвокат. А потом вышло разногласие. Директор департамента полиции Дурново говорил мне, чтоб я скорее брала тебя на поруки и увезла в Мологский уезд с его проходным свидетельством, а министр юстиции Щегловитов, наоборот, говорил, чтобы ни в коем случае не брала, потому что тебя должны выпустить и без проходного свидетельства. Я говорю Дурново, что не хочу быть твоим новым тюремщиком, каким стала бы, взяв тебя на поруки, а он настаивает, утверждая, что иначе нельзя, а когда я снова пришла к Щегловитову, он снова мне сказал: «Не берите». Очевидно, между ними из-за тебя какая-то драка, но я более полагаюсь на Щегловитова и пока упираюсь брать тебя на поруки, чтобы не повредить тебе.
Прошло уже пять дней, как выпустили всех моих товарищей по Шлиссельбургу, а меня все еще держали. Но вот 7 ноября вечером тяжелые запоры моей камеры загрохотали, дежурные принесли мне уже давно купленное для меня сестрою штатское платье, в которое предложили мне переодеться. А в чемоданчик, где оно было, вложили мою шлиссельбургскую арестантскую куртку и остальное, в чем я к ним приехал, повели к выходу из крепости и сдали жандарму, приехавшему за мною в карете.