Столкнувшись с притеснениями со стороны как коммунистического, так и нацистского режима, Лев сумел выжить, лишь противопоставив грубой силе силу собственного воображения. Он ухитрился одновременно пребывать в обличье еврея, мусульманина и немца, однако, надевая на себя одну из этих личин, он никогда не отбрасывал остальные две – он упорно не желал быть зачисленным в какую бы то ни было категорию, носить какое бы то ни было клеймо. Он был бестия и обольститель, однако ни разу не проявил себя как аферист, как мошенник, пусть его в этом и обвиняли. Он был идеологическим Гудини[12], он стал, если так можно выразиться, религиозным и расовым трансвеститом, преодолевшим границы между религиями и расами в эпоху, когда именно раса и религия были застывшими, фиксированными понятиями, столь же определенными, как смертный приговор.
* * *
Непреходящее очарование старинных бумаг, этих свидетелей времени, хранимых в картонных коробках, в гардеробах, в ящиках комодов, всякий раз поражало меня, пока я искал сведения о Льве. За четыре года розысков мне удалось обнаружить более трехсот его частных писем, не известных другим исследователям; удалось найти несколько его неопубликованных рукописей; отыскал я и рукопись воспоминаний, написанных его берлинским однокашником. Однако главной находкой оказались его предсмертные дневники. Эти шесть исписанных мелким почерком тетрадей, это заключительное повествование Льва о себе самом – хаотичное, неорганизованное, эпическое, оно тем не менее позволило мне получить достаточно четкое представление о его жизни.
Письма его обнаружились на вилле в пригороде Милана, где пролежали пять десятилетий. Это продолжавшаяся три года переписка между Львом Нусимбаумом и Пимой Андреэ[13], светской львицей эпохи Муссолини. Пима, узнав о том, что Эсад-бей, писатель, которого она обожала, живет в Италии в стесненных обстоятельствах, без куска хлеба, без необходимых ему лекарств, сама написала ему. Его книги она любила за своеобычные взгляды на монархию, за нелюбовь к сталинской России, и именно поэтому порекомендовала ему прочесть книги… Курбана Саида, не подозревая, что Курбан Саид и Эсад-бей – одно и то же лицо. В то время у него не было ни гроша за душой, он был серьезно болен, а законы военного времени заставили итальянскую тайную полицию держать его под домашним арестом. Пима выслала ему денег.
Несколько лет подряд, между 1939 и 1942 годами, Пима попросту помогала Льву выжить. Что еще важнее, она завязала с ним переписку, которая превратилась во взаимную «интеллектуальную влюбленность» и стала для него последней дружбой, последней нитью, связующей его с внешним миром. Правда, Пима была еще менее уравновешенной натурой, чем сам Лев, и, несмотря на то, что он ничего от нее не скрывал, он ни разу не проговорился ей о своем происхождении. Влиятельная дама из немецко-итальянской семьи, Пима держала салон, к которому принадлежал целый ряд тогдашних ведущих интеллектуалов – фашистов и нацистов, в том числе и из Америки, таких, как Эзра Паунд, и члены семьи самого Муссолини, причем иногда они даже жили на ее вилле в Рапалло.
Пима написала Муссолини, ходатайствуя за Льва. Писала она и еще одному человеку, которого Лев называл «мистер Эзра», и этот второй адресат обещал сделать все, что в его силах, дабы помочь товарищу по перу. 22 июня 1942 года, в одном из самых странных писем за весь период их переписки, Лев взволнованно писал Пиме: «А государственные инстанции вдруг вспомнили обо мне. Через три недели, всего лишь через три недели, я снова получу от них какие-то деньги, если, конечно, доживу до этого. Ведь я, несмотря ни на что, все же хочу жить. Мы, конечно, в скором времени победим в этой войне, и вот тогда я уже определенно, первым делом приеду к вам с визитом – иного я себе просто не представляю. Ах, победа будет такой восхитительной!»
В этом письме «мы» означает – нацистская Германия.
* * *
Но сколь бы захватывающими ни оказались для меня все эти письма и документы, ничуть не менее удивительными были люди, с которыми мне доводилось встречаться, пока я изучал жизнь моего героя. Среди них баронесса Эренфельс, к которой я отправился на свидание в замок Лихтенау. Это не та баронесса, что взяла себе, как мне сообщили в Вене, псевдоним Курбан Саид: та была второй женой барона Эренфельса. Нынешняя же баронесса, третья жена барона, поведала мне историю собственной жизни, а потом отвела меня в помещение в одной из башен замка, в подвал, заваленный до потолка фамильными документами и фотографиями…
Позже, когда я вернулся в США, мне удалось встретиться с Питером Вирэком, отец которого, Джордж Сильвестр Вирэк, был «нью-йоркским другом» Льва и его соавтором. Кроме того, Вирэк-старший, по-видимому, первым из американских журналистов взял интервью у Гитлера. Фанатичный германофил, он впоследствии пытался пропагандировать свою идею, что можно быть приверженцем нацизма, оставаясь филосемитом. При этом он ссылался на то, что сам поддерживал отношения как с Гитлером, так и различными «неарийцами» типа Зигмунда Фрейда. В конце концов Вирэка даже посадили в американскую тюрьму как нацистского агента. Яркие, противоречивые натуры, подобные Вирэку, – живое свидетельство царившего в ту эпоху смятения в умах. Вспомним хотя бы то, что один из ведущих американских журналов в 1931 году в качестве своих главных авторов называл таких, мягко говоря, разных писателей, как Лев Нусимбаум, Ленард Вулф, Йозеф Геббельс и Томас Манн…
Необходимо упомянуть и женщину, передавшую мне удивительные записные книжки Курбана Саида и саму по себе совершенно удивительную. Побывав в Позитано, на могиле Льва, над которой установлен белый мраморный пилон с мраморной же чалмой наверху, так что кажется, будто стоишь перед очень худым, изможденным человеком в восточном головном уборе, я в очередной раз отправился в Вену. Там я пытался разыскать, хотя и без особых надежд на удачу, последнего издателя и редактора Льва Нусимбаума – Терезу Киршнер. В 1930-х годах она была «арийским» секретарем издательства, принадлежавшего «неарийцам», а когда ее хозяевам-евреям пришлось бежать из страны, чтобы спасти свою жизнь, она купила у них издательство за одну тридцатую его стоимости.
Один из знатоков германского исламизма, с которым мне удалось побеседовать в Берлине, упомянул, что она живет в Вене, однако, по его впечатлениям, фрау Киршнер (которая теперь носила фамилию покойного мужа – Мегле) оберегала свое прошлое и не желала обсуждать его с кем бы то ни было.
Фрау Мегле не значилась в телефонном справочнике, но я просто пришел по тому адресу, где прежде помещалось ее издательство, и в списке жильцов у входа в подъезд нашел фамилию Мегле, а под ней – логотип издательства, которое она переименовала в 1940 году в «Терезе Киршнер Ферлаг». Я решил не звонить к ней в квартиру, а отправился к себе в номер, чтобы написать ей на бланке гостиницы, подчеркнув, что меня интересует лишь некий автор по имени Эсад-бей и, соответственно, любые ее воспоминания, связанные с ним самим и его произведениями. Я отправил это письмо с посыльным. Спустя всего двадцать минут, когда я пил кофе в фойе гостиницы, меня подозвал к телефону консьерж: с вами хочет поговорить некая фрау Тереза Мегле, сказал он. Я пригласил ее пообедать со мной в ресторане, изо всех сил стараясь правильно говорить по-немецки.
В лице фрау Мегле было что-то орлиное. Ей уже исполнилось девяносто шесть лет, однако она выглядела гораздо моложе своего возраста и говорила о своих авторах как старая учительница, которая вспоминает учеников из давно выпущенного класса. Большинство их были евреями, и уже в первые несколько недель после аншлюса они бежали из Вены, а вот издательство еще в течение двух лет продолжало получать доходы от продажи их книг. Фрау Мегле говорила об их неожиданном отъезде с каким-то странным негодованием: «Один автор взял да уехал, ничего не сказав, просто снялся с места и пропал, а мне еще пришлось возиться с его делами».