Сестры показывали мне стопки пыльных фотографий: мужчины в фесках и в вечерних костюмах, направляющиеся в оперу; верблюды рядом с «роллс-ройсами». Описывали людей, которых их родители принимали у себя дома в те времена, когда христиане, иудеи и мусульмане (правда, все – крупные капиталисты) запросто общались друг с другом на банкетах, светских вечеринках и многочисленных приемах. Сам Ашурбеков выше всего ценил европейскую культуру. Его дочери запомнили Баку своей юности как место, где ислам и Восток в целом преломлялись через увеличительное стекло европейской огранки, полировавшееся частыми поездками на Запад.
– Моему отцу приходилось много работать, – рассказывала Сара, – но он постоянно говорил нашей матери: «Повези детей в Европу!»
Сара показала мне фотографию, на которой она, еще ребенком, стояла в окружении маленьких светловолосых детей, одетых в немецкие национальные костюмы.
– Это я в Баден-Бадене в 1913 году, я в тот раз выиграла конкурс красоты, – сказала Сара. – А Мириам заплакала и спросила маму: «Ты же всегда мне говоришь, что я самая красивая, почему же победила Сара?» И мама ответила ей: «Ты еще не подросла. Вот приедем на следующий год, настанет твой черед». Но на следующий год началась мировая война, а потом пришли большевики, и никто из нас в Европе больше не бывал.
Наконец, сестры Ашурбековы принесли последнюю фотографию – групповой снимок на Рождество, последнее перед Первой мировой войной. Своим костлявым пальцем Сара указывала на лица, и сестры вспоминали имена, национальности и религии каждого из детей, собравшихся тогда в их доме, причем там были дети и нефтяных магнатов, и бурильщиков, и слуг: азербайджанцы, армяне, мусульмане, иудеи, немцы, французы, русские. Вспоминали они и о том, как после прихода Красной Армии в 1920 году сложилась судьба каждого из этих детей, например вот этой красивой розовощекой девочки в цыганском наряде во втором ряду, или долговязого восточной внешности мальчика, наряженного казаком, в заднем ряду, около елки, или вот этого белокурого малыша в застегнутом на все пуговицы костюмчике. В самом центре в третьем ряду маленький мальчик с большими ушами, с несколько высокомерным, но открытым и смелым выражением лица уставился прямо в фотокамеру, демонстративно сложив руки на груди; на нем был застегнутый на все пуговицы бархатный пиджак с кружевным воротничком а-ля «маленький лорд Фаунтлерой»[9].
– А-а-а, это Левочка… Лева Нусимбаум, – сказала Сара. Ее сестра согласно кивнула и улыбнулась, видимо вспоминая что-то свое. – Он из еврейской семьи. Он был года на два моложе нас.
– Что-что? – удивился я, тут же вспомнив имя на обложке «Нефти и крови». – Вы точно помните, что его звали Лева Нусимбаум? Именно так?
– Ну, конечно же, Левочка Нусимбаум. Из всех детей самый остроумный, самый нарядный, его отец был богатый предприниматель здесь, в Баку. Матери у него не было, и родные всячески старались ее ему заменить. Он был очень славный, с прекрасными манерами, и с раннего детства очень хорошо, совсем бегло говорил по-немецки. У них в гувернантках была, по-моему, настоящая немка.
– Наверное, из прибалтийских немок, – вставил слово Фуад. – Здесь очень часто брали в гувернантки немок из Прибалтики. Или француженок.
Я обратил внимание на двух-трех дородных «фройляйн», стоявших по обе стороны от группы детей, которые по случаю такой вечеринки были несколько неуместно разодеты в расшитые блестками вечерние платья.
– Он потом уехал из Баку, – сказала одна из сестер, – а гораздо позже нам кто-то сказал, что он вроде бы умер где-то в Италии…
* * *
Мне еще предстояло узнать, что впоследствии Лев Нусимбаум, он же Эсад-бей, он же Курбан Саид, стал известен и в Европе, и в США не только как автор нескольких бестселлеров – биографий царя Николая II и Сталина, но и как герой скандальной истории, которую освещала желтая пресса в Нью-Йорке и в Лос-Анджелесе. Когда в 1935 году он прибыл в США на трансатлантическом лайнере, «Таймс» напечатала статью об этом событии под таким заголовком: «Прибыл биограф царя: Эсад-бей утверждает, что русского царя никто не понимал». Он жил в Берлине в 1920-х годах, вращаясь в кругу лучших представителей русской эмиграции, к которому принадлежали семейства Пастернаков и Набоковых, а в 1930-х годах вошел в лучшее общество в Вене, Нью-Йорке и Голливуде. Однако и в годы его жизни никто по обе стороны Атлантики не знал, кем он был на самом деле. Так, уже находясь в эмиграции, в 1931 году, Троцкий писал сыну: «Кто все-таки этот самый Эсад-бей?»
Лишь благодаря письмам и другим материалам, обнаруженным в архивах фашистской полиции в Риме, в австрийском замке XIV века и даже в одном голливудском особняке, новые владельцы которого пытались выбросить «бумажки на иностранных языках», мне удалось проникнуть в удивительный лабиринт жизни этого человека, – в этот мир, уже забытый сегодня. Вскоре я уже и думать забыл о том, кто такие Курбан Саид или Эсад-бей, поглощенный другим, куда более сложным вопросом, – а кто был этот самый Лев Нусимбаум? Этим именем его нарекли при рождении, но, как я достаточно скоро понял, именно он сам, писатель, которого не раз обвиняли в том, что он превращает историю в сказочное повествование, был творцом бесконечной легенды о себе. Он был звездой журналистики времен Веймарской республики в Германии; он был и профессиональным «ориенталистом», пытавшимся добиться в этом качестве расположения у Муссолини; он всему Берлину, включая собственную невесту, наследницу большого состояния, рассказывал, что является мусульманским аристократом – и при этом неизменно оставался тем самым еврейским мальчиком, который провел детство с книгами Киплинга, лежа на коврах в богатом особняке своего отца в Баку.
В некотором смысле Лев Нусимбаум относился к типажу, который часто встречался в XIX–XX веках, а ныне практически более не существует: это – еврей-ориенталист, то есть житель и знаток Востока. Этот феномен появился в викторианской Англии, когда молодые люди из влиятельных еврейских семей, которым уже удалось максимально встроиться в английское общество, такие, например, как Уильям Гиффорд Полгрейв и Бенджамин Дизраэли, вдруг принялись искать свои корни в пустынях Востока. Стремление к восточной аутентичности заставило Полгрейва играть множество ролей, подвергаясь смертельной опасности. В 1850-х годах под видом врача-мусульманина, а на самом деле выполняя тайные поручения иезуитов, он отправился на Аравийский полуостров. Его целью было привести в действие интригу, которую финансировал Наполеон III, желавший, чтобы арабы-бедуины подняли восстание против Османской империи, – за полвека до того, как на Ближнем Востоке появился Т. Э. Лоуренс (Лоуренс Аравийский). Настояв на том, чтобы иезуиты называли его «отец Коэн», Полгрейв тем самым вернулся к фамилии, от которой его предки еще в XVIII веке предпочли отказаться. Именно Полгрейв, он же «отец Коэн», попытался тогда обратить в христианство сторонников ваххабизма[10]. Его воспоминания о собственных приключениях на арабском Востоке были долгое время бестселлером в Англии, пока их не затмили мемуары Лоуренса.
Евреи-ориенталисты рассматривали Восток как пространство для поисков собственных древних корней, а не поисков экзотического «Другого» и считали арабов братьями по крови или «евреями-всадниками», как называл их Дизраэли. Между тем сегодня невозможно оценивать самого Дизраэли, руководствуясь стереотипами нынешнего, постколониального мышления: ведь нашептывая королеве Виктории, что она должна стать императрицей Индии, он вовсе не имел в виду, что Запад должен владеть Востоком, господствовать над ним. Наоборот, Дизраэли преклонялся перед Востоком, боготворил его, а посему и мечтал о создании некоей Британско-восточной империи, которая вместила бы в себя лучшее из обоих миров. Ей надлежало быть британской, чтобы в ее организации, в самой структуре восторжествовали британские практичность и здравомыслие, и в то же время стать восточной, направляемой мудростью и глубиной Востока, истолковать которые для Запада предстояло уже обитавшим в Англии представителям этого самого Востока – евреям.